миллионов патронов и семьдесят артиллерийских снарядов, и это, конечно, замедляет марш. Полковник Тамариндо замечает, что после Монте-Санто придется идти еще медленнее: военные инженеры Доминго Алвес Лейте и Алфредо до Насименто донесли, что дорога едва проходима.
– Не говоря уж о том, что начнутся стычки, – добавляет он, утирая красное, распаренное лицо цветным платком. По возрасту ему уже полагается быть в отставке, он мог бы сидеть дома, но полковник Тамариндо сам вызвался сопровождать полк.
– Нельзя дать им убраться, – с тех пор как в Рио полк погрузился на корабль, офицеры часто слышали от Морейры Сезара эти слова. Он не задыхается от жары; мало кто видел улыбку на этом маленьком, бледном лице, с которого требовательно и властно смотрят исступленные глаза, вспыхивающие иногда полубезумным огнем; почти лишенный интонаций голос звучит монотонно, резко, сдавленно, точно горло у полковника перехвачено недоуздком, каким смиряют норов горячей лошади. – Они разбегутся при нашем появлении, и кампания будет проиграна. Этого нельзя допустить. – Он снова оборачивается к своим офицерам, которые молча слушают его. – На юге страны уже поняли, что Республика утвердилась навсегда, – мы сумели им это внушить. Но здесь, в Баии, еще много упрямых аристократов. После смерти маршала, когда к власти пришли беспринципные цивилисты, они подняли головы, зашевелились, решили, что все еще можно повернуть вспять. Надо дать им острастку. Лучше случая не придумать.
– Они порядком перепугались, господин полковник, – говорит Кунья Матос. – Представьте, Независимая партия устраивает нам торжественную встречу в Салвадоре и открывает сбор пожертвований для защиты Республики. Это ясно доказывает, что они поджали хвост.
– А как вам нравится триумфальная арка на станции Калсадас и эти плакаты, где нас называют спасителями? – вспоминает Тамариндо. – Еще несколько дней назад они были готовы костьми лечь, но не допустить вмешательства федеральных войск, а теперь бросают нам под ноги цветы, и барон де Каньябрава известил, что отправляется на свою фазенду в Калумби, чтобы все там подготовить к нашему приходу.
Он хохочет, но Морейра Сезар не разделяет его веселья.
– Это свидетельствует лишь о том, что барон умнее своих единомышленников, – говорит он. – Избежать вмешательства Рио ему не удалось – значит, надо сделать ставку на патриотизм, чтобы республиканцы не обошли, значит, надо на время притвориться, выждать и опять ударить из-за угла. У барона хорошая школа, господа, – английская школа.
Деревня Пау-Секо пуста: ни людей, ни скотины, ни птицы. Двое солдат, стоящих у дерева с обрубленными ветвями, над которым развевается флаг, поднятый передовым охранением, отдают полковнику честь. Морейра Сезар натягивает поводья, оглядывает глинобитные домики с вывороченными или настежь распахнутыми дверями. Из одной такой лачуги выходит босая беззубая женщина в драном платье – сквозь бесчисленные прорехи проглядывает темное тощее тело. За подол держатся двое рахитичных детей – один совсем голый— с водянистыми глазами, со вздутыми животами. Они боязливо косятся на солдат. Морейра Сезар пристально глядит на них – на живое воплощение беды. Лицо его кривится от тоски, от гнева, от стыда. Не спуская глаз с нищих, он бросает одному из своих ординарцев:
– Накормить, – а потом поворачивается к штабным – Видите, до чего доведен народ в нашей стране?
Голос его подрагивает, глаза мечут молнии. Он выхватывает из ножен саблю и подносит ее к губам, точно собираясь поцеловать клинок. Вытянув шеи, смотрят корреспонденты, как командир 7-го полка, прежде чем двинуть войско дальше, отдает трем оборванцам салют, который по уставу полагается отдавать знамени на парадах и самым высокопоставленным лицам.
С того самого дня, как циркачи нашли его рядом с печальной женщиной и трупом уже расклеванного стервятниками мула, он вдруг начинал произносить непонятные слова – то бурно, громко, взахлеб, то жалобно, приглушенно, словно по секрету. По ночам они пугали Дурачка – он просыпался и дрожал от страха. Бородатая женщина, осмотрев рыжего, сказала Журеме: «У него горячка, он бредит, в точности как Дадива перед смертью. К завтрему умрет». Но он не умер, хотя иногда глаза его закатывались, а из груди рвался хрип, похожий на предсмертный: он то застывал в неподвижности, то корчился и метался, лицо его кривилось, губы шевелились, он бормотал какие-то слова, которые оставались для циркачей только бессмысленными звуками. Изредка он открывал глаза и с изумлением смотрел на склоняющихся над ним людей. Карлик утверждал, что рыжий говорит по-цыгански, а Бородатой казалось, что это церковная латынь.
Журема попросила взять их с собой, и Бородатая согласилась, проявив то ли сострадание, то ли обычное безразличие. Вчетвером они подняли его, положили в телегу, где стояла клетка с коброй, и снова пустились в путь. Эта встреча принесла им удачу: в тот же вечер на ферме в окрестностях Керера бродячих артистов накормили. Старушка хозяйка окурила Галля дымом целебных трав, обложила припарками, перевязала, дала ему выпить какого-то отвара и сказала, что он поправится. Вечером устроили представление: Бородатая развлекала зрителей своими фокусами с коброй, кривлялся и гримасничал Дурачок, рассказывал истории о рыцарях Карлик. Потом снова впрягли мула, а чужеземцу и вправду стало легче, и он смог проглотить несколько кусочков. Бородатая спросила Журему, жена ли она ему. Нет, не жена, ответила та, он обесчестил ее, когда мужа не было, и ей ничего не оставалось, как уйти с ним. «То-то ты такая грустная», – сочувственно сказал Карлик.
Они шли на север, и им по-прежнему везло: каждый день они добывали себе пропитание. На третьи сутки пути добрались до ярмарки, дали представление. Больше всего пришлась по вкусу публике Бородатая: люди платили, чтобы подергать за бороду в доказательство того, что она не привязанная, и мимоходом хватали за грудь, убеждаясь, что перед ними настоящая женщина. А Карлик тем временем рассказывал историю ее жизни: была девочка как девочка, жила в Сеаре, и вдруг на спине, на руках, на ногах, на лице выросли у нее волосы, и сделалась она позором и несчастьем всей семьи, и стали поговаривать, что тут дело нечисто, что она дочь ризничего или самого дьявола. Девочка тогда наглоталась толченого стекла, каким в округе изводили бешеных собак, однако не умерла, а осталась жить, потом Цыган, король цирка, забрал ее с собою и сделал из нее артистку. Журема сначала думала, что Карлик сочиняет небылицы, но тот поклялся, что все это чистая правда. Они часто разговаривали, Карлик был такой добрый, от него ничего не хотелось скрывать – и Журема поведала ему о своем детстве, о том, как жила в Калумбии, в имении барона де Каньябравы, и прислуживала его жене – а добросердечней и прекрасней ее и