Кроме того, благодаря некоторой отдаленности, а главное, Божией милости, Нижний не спалила Батыева гроза. Оттого, видать — впрочем, не имея к тому решительно никаких оснований, — жители его зачастую были горды и надменны перед прочими русскими.
Одним словом, нижегородцы хоть и знали вину, но каяться не спешили, а даже напротив, чувствуя свою силу, непонятно отчего горделиво, да и насмешливо поглядывали на грязных, усталых тверичей и их вожака, пешим тащившегося по песку к ним навстречу.
Но и Тверитин не торопился. Во-первых, знал: правды он сейчас все одно не добудет, а во-вторых, и правда та стала ему уже безразлична. Правда была лишь в том, что он проворонил Юрия и не выполнил воли князя. Да и каждый шаг действительно давался ему с трудом. После трехдневной скачки ноги не слушались, сами собой подгибались, не шли, а волоклись по песку.
От нижегородцев выступил вперед невысокий, однако же крепко сбитый, будто усадистая дубовая лавка, боярин Григорий Коча. Высокая летняя шапка из тонкого белого войлока не делала его выше, а лишь подчеркивала коротконогость, общую приземистость и широту плеч. Из-под шапки выбивались густые, битые сединой волосы. Седина еще пуще оттеняла их блескучую, будто нерусскую, черноту. Черная же, длинная и широкая борода вилась кудрей, а оканчивалась ровными, словно нарочно скрученными на скалке пышными кольцами. Не имея ничего, а одну лишь такую бороду, можно уж себя чувствовать вполне значительным человеком.
— С чем прибыли, гости тверские? — сказал боярин густым, как и волосы, голосом.
— Пошто Юрия не удержали? Пошто лодьи ему дали? Али вам не ведомо, что он без права на дядю поднялся? — спросил Ефрем, будто каждым словом плевался.
— Ведали то, — спокойно согласился боярин Коча, прямо уставя на Ефрема маленькие вороньи глаза.
— Так что, любо вам вору пособлять?
— Не лайся, боярин, не у себя на Твери, — со смешком предупредил Ефрема нижегородец. — А то, что лодьями его снабдили, так то наша печаль… Не одна вода переменчива, но и люди. — Коча огладил бороду и пояснил: — Юрий-то побожился нам, что одумался, мол, святейший митрополит его вразумил и он в Орду бежит не соперничать с дядей, а мира искать. Так ли было? — оборотился к своим боярин, и те согласно закивали в ответ бородами:
— Так было, верно…
— Ум-м… — простонал сквозь зубы Тверитин.
И нижегородцы понимали, что это ложь, и Ефрем знал, что они это понимают. Не столь они были просты, чтобы всякой лжи доверяться, а поверили лишь той, что самим сулила прибыток. Ведь ясно стало: придет к власти Тверской — и их мало-помалу заставит едино со всей Русью дышать, придет к власти Юрий — к своей Москве ближнее, что сможет, притянет, а уж на дальнее-то рук, поди, недостанет. И будут они жить как жили, поплевывая на остальных с откоса, на их век воли хватит, а там хоть трава не расти. Как от татар каждый думал сам по себе в своей крепости отсидеться, покуда они не прихлынули несметной силой под стены, так и теперь каждый надеется, что уж его-то неправедная власть минует, не достанет, авось он-то уж от нее дальше всех.
— Так, что ли? — спросил вслух Тверитин.
— Ась? — Войлочная шапка склонилась на сторону, будто открывая ухо для слов.
— Али вам Юрий легкую жизнь посулил? — тихо спросил Ефрем и даже склонился к уху боярина. — Кабы не взвыли от московской-то тяготы.
Нижегородец усмехнулся:
— Нам к тяготе-то не привыкать, чай.
Не следовало Григорию Коче ныне Ефрема испытывать и лезть на рожон.
Ярость захлестнула Тверитина.
Взяв в кулак холеную боярскую бороду, он притянул Кочу к черным, сухим губам и прошептал не в ухо ему, а в глаза, которыми тот, будто в смертной тоске, косил за реку, на дальний луговой берег:
— Ты тяготы-то не знал еще, пес! А не будет вам Юрия, слышь ты, не будет, покуда жив Михаил — Бог за него!
Ефрем оттолкнул боярина так, что тот, качнувшись на крепких коротких ногах, чуть было не повалился.
— Ты пошто бороду треплешь?! — закричал Коча и потянул было саблю, но другие нижегородцы удержали его.
Конные тверичи, хоть и было их по сравнению со всем Нижним городом мало, окружили толпу и, видать, безрассудно готовы были избить ее тут же, на берегу, по первому знаку. А там — будь что будет.
Но ярость Ефрема схлынула так же внезапно, как и пришла, сменившись вдруг тоской и усталостью.
— Прости, боярин, — махнул он рукой и пошел прочь от берега.
Посрамленный трепаной бородой Коча хотел было кинуться вслед, однако воздержался и лишь крикнул Тверитину в спину:
— Коли за Михаила Бог, так что ж ты сам-то Юрия не словил?!.
Тверитин обернулся, помолчал, будто думал, и ответил:
— А ему, видать, черт помощник…
9
В Тверь возвращались словно побитые. Да так оно и было на самом деле. Заморенные кони едва плелись, понуро кивали мордами, будто и они виноватились. Небо и то затянулось непроглядными низкими тучами, и заморосило мелким, унылым дождем, обещавшим скорую осень. В рядах не потешились, не шутковали, как то бывало обычно на подходе к родной Твери, — молчали. Да и веселить некому…
Всем было нехорошо, а хуже всех Ефрему Тверитину. На других вина невеликая — делали, что Ефрем им велел, а вот в чем Ефрем сплоховал, упустив московского князя, он и до сих пор разобраться не мог. Казалось бы, все предусмотрел, обо всем позаботился, ан сорвалось! И неясно: по злому ли умыслу, по измене ли или только по глупости?
Уходя в Сарай, Михаил Ярославич наказал Тверитину во что бы то ни стало остановить Юрия, ежели тот и после встречи со святейшим митрополитом все-таки не оставит мысли искать у Тохты ярлыка на великое княжение. Причем сделать это нужно было без лишнего шума и крови, во всяком случае, самого Юрия непременно оставить в живых, увезти в Тверь и держать там до тех пор, пока Михаил Ярославич не придет из Орды.
Как бы ни малочисленна, предположим, оказалась охрана московского князя, дружинников, что остались с Тверитином во Владимире, для осуществления задуманного явно недоставало. Можно было привлечь к тому и владимирцев, однако для пущей надежности Ефрем позвал из Твери Акинфа Великого с дополнительными силами. Акинф прибежал скоро. Привел с собой такую дружину, какой и не требовалось, — чуть ли не тысячу конных тверичей. Слава Богу, во Владимир побахвалиться, как боялся того Тверитин, догадался не заходить, вызвал Ефрема нарочным. Встретились верстах в двадцати пяти от города. Как мог, Ефрем объяснил Акинфу Ботричу, что от того требовалось. Правда, тогда еще показалось Ефрему, что Акинф слушал его вполуха и что-то свое имел на уме, но в конце концов сговорились, что Акинф, разбив дружину на три части, разводит ее по трем дорогам, что ведут от Владимира на Суздаль, по Клязьме на Волгу и на Муром, из которого по Оке путь шел опять же на Волгу и далее на Сарай. Расстояние, на каком Акинф поставит заставы, не определяли, оставили то на усмотрение Акинфа. Главное, чтобы место было удобно для засады и не слишком близко от Владимира.
Решили так: коли Юрий все же пойдет по одному из трех путей на Сарай, Тверитин, не обнаруживая себя, со своими людьми (их у него было чуть более полусотни) тронется следом. Коли, наткнувшись на засаду, московичи вступят в бой, Ефрем как раз подоспеет нагрянуть сзади, коли Юрий повернет и кинется вспять, то опять же упрется в тверичей. Одним словом, выходило, что деться ему было некуда. Так Тверитин уговорился с Акинфом и на том с ним простился.
Оставалось ждать Юрия, за которым послал митрополит Максим. Скоро он и явился под защитой полутора сотен отроков и с посольским обозом, в котором угадывались дары.
Московский князь был молод. В тот год ему исполнилось двадцать два. Впрочем, он уже хорошо знал, что такое власть, и мог идти к ней вполне осознанно. С отроческих лет он так сумел поставить себя, что после смерти батюшки никто уж не смел ему возразить в том, чего он решил достигнуть. Зная его нрав, и самые предусмотрительные и осторожные из бояр предпочитали с ним соглашаться без споров. Тем более, чего бы ни задумывал он, все у него выходило просто и как бы само собой. Решил вдруг примыслить к Москве Можайск, пошел и примыслил. Хотя многие втайне думали, что на Смоленском княжестве обломает он зубы. Еще при батюшке на Переяславле так прочно обосновался, что даже великий князь Андрей Александрович не решился выгнать его оттуда. Что уж говорить про московские села, сельца и деревеньки, которые он мог самоуправно отобрать у любого из своих бояр лишь потому, что они ему, села-то, полюбились. И попробуй обратное докажи — хорошо, когда только скалится. Мол, может, я в чем и не прав, боярин, а ты попробуй-ка обратно забрать! Правда, и щедр был. Мог так одарить, что все предыдущие изъятия по сравнению с внезапным приобретением оказывались ничтожны. За то и любили его — хоть и тревожно с ним было, а весело. Всякое его стремление в чужую землю и влечение к войне сулило новый прибыток. А стремился он в чужую землю и влекся к войне всегда, будто лишь для того и родился. Если бы не брат Иван, что словно дубовыми колодками постоянно удерживал Юрия от опрометчивых шагов, еще неведомо, дожил бы он до нынешнего дня или уж где-нибудь под Рязанью, Угличем, Дмитровой, а то и Тверью сложил свою буйную голову. Единственным, кого Юрий допускал до совета, был Иван. Более того, он его слушал.