У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте - кажется, хорошо! - вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью.
Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные, - только бог знает, когда мы увидимся. Я теперь вылечился почти совсем и еду с вод опять в отряд в Чечню".
Лермонтов рассказывает о сражении 11 июля у речки Валерик, одном из самых кровопролитных, героических с обеих сторон, но, по сути, безрезультатных. В наградном списке командир отряда генерал Галафеев писал о Лермонтове: "Во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы".
По свидетельству артиллерийского офицера Мамацева, который с четырьмя пушками был оставлен в арьергарде, у Лермонтова была своя команда, она, как блуждающая комета, бродила всюду, появляясь там, где ей вздумается, в бою она искала самых опасных мест. Выйдя из леса и увидев огромный завал, Мамацев с своими орудиями быстро обогнул его с фланга и принялся засыпать гранатами. Возле него не было никакого прикрытия. Оглядевшись, он увидел, однако, Лермонтова, который, заметив опасное положение артиллерии, подоспел к нему с своими охотниками. Но едва начался штурм, как он уже бросил орудия и верхом на белом коне, ринувшись вперед, исчез за завалами. Там-то на небольшом пространстве в течение двух часов бились штыками, произошла настоящая бойня.
В этом сражении участвовали все члены "кружка шестнадцати", съехавшиеся на Кавказе, словно бы по уговору, но, по сути, как ссыльные или полуссыльные: граф Ламберт, Фредерикс, Жерве, Александр Долгорукий, Сергей Трубецкой, Монго-Столыпин.
Сергея Трубецкого ранило в шею; был ранен и конногвардеец Глебов. О ране Сергея Трубецкого Николай I сообщает жене, но, неизвестно, с каким чувством.
С ранением одного из друзей Лермонтова несомненно связано стихотворение "Завещание", кажется, единственное за вторую половину 1840 года:
Наедине с тобою, брат,Хотел бы я побыть:На свете мало, говорят,Мне остается жить!Поедешь скоро ты домой:Смотри ж... Да что? моей судьбой,Сказать по правде, оченьНикто не озабочен.
А если спросит кто-нибудь...Ну, кто бы ни спросил,Скажи им, что навылет в грудьЯ пулей ранен был,Что умер честно за царя,Что плохи наши лекаряИ что родному краюПоклон я посылаю.
Отца и мать мою едва льЗастанешь ты в живых...Признаться, право, было б жальМне опечалить их;Но если кто из них и жив,Скажи, что я писать ленив,Что полк в поход послалиИ чтоб меня не ждали.
Соседка есть у них одна...Как вспомнишь, как давноРасстались!.. Обо мне онаНе спросит... все равно,Ты расскажи всю правду ей,Пустого сердца не жалей;Пускай она поплачет...Ей ничего не значит!
До глубокой осени оставались войска в Чечне, по свидетельству Мамацева, изо дня в день сражаясь с чеченцами, но нигде не было такого жаркого боя, как 27 октября 1840 года. В Автуринских лесах войскам пришлось проходить по узкой лесной тропе под адским перекрестным огнем неприятеля; пули летели со всех сторон, потери наши росли с каждым шагом, и порядок невольно расстраивался. Последний арьергардный батальон, при котором находились орудия Мамацева, слишком поспешно вышел из леса, и артиллерия осталась без прикрытия. Чеченцы разом изрубили боковую цепь и кинулись на пушки. В этот миг Мамацев увидел возле себя Лермонтова, который точно из земли вырос со своею командой. Мамацев, спокойно подпустив неприятеля, ударил в упор картечью. Чеченцы отхлынули, но тотчас собрались вновь; пушки гремели картечью и валили тела на тела. Наконец эту страшную канонаду услыхали в отряде, и высланная помощь дала возможность орудиям выйти из леса.
И осенняя экспедиция, как и летняя, закончилась для Лермонтова вполне благополучно, и он поселился, вероятно, в Ставрополе на зимние месяцы. Елизавета Алексеевна возобновила свои хлопоты - для начала, по крайней мере, об отпуске для ее внука.
Между тем чета Барантов все еще надеялась на возвращение Эрнеста в Россию, чтобы занять пост второго секретаря в посольстве. Вероятно, он сам желал этого, беспокоясь о своей чести. Госпожа Барант в конце 1840 года из Парижа писала мужу: "Я более чем когда-либо уверена, что они не могут встретиться без того, чтобы не драться на дуэли".
Но какой же вывод следует из этого для Барантов? "Очень важно, чтобы ты узнал, не будет ли затруднений из-за г. Лермонтова, - писала госпожа Барант мужу. - ...Поговори с г. Бенкендорфом, можешь ли ты быть уверенным, что он выедет с Кавказа только во внутреннюю Россию, не заезжая в Петербург. Справься, возвратили ли ему его чины. Пока он будет на Кавказе, я буду беспокоиться за него. Было бы превосходно, если бы он был в гарнизоне внутри России, где бы он не подвергался никакой опасности..."
Какая гуманность, но при этом своя рубашка ближе к телу, то есть карьера сына, и ради этого пусть русский поэт служит в весьма удаленном от столицы гарнизоне. Госпожу Барант можно понять, но как понять графа Бенкендорфа, который полностью разделял ее беспокойство за сына, но отнюдь не разделял ее беспокойство за Лермонтова, который на Кавказе ежечасно подвергался опасности.
Николай I при всем своем внимании к чете Барантов скорее всего не хотел, чтобы их сын вернулся в Россию, - зачем ему еще какие-то новые происшествия с заносчивым французом? Не слушая ни графа Бенкендорфа, ни чету Нессельроде, царь позволил Лермонтову приехать в отпуск в Петербург, как и Алексею Столыпину, а ранее был предоставлен отпуск Сергею Трубецкому, который по каким-то причинам, а скорее всего из-за раны не сумел им воспользоваться вовремя, но, прослышав о смертельной болезни отца, выехал в столицу без надлежащих бумаг.
Проезжая через Москву, Лермонтов разминулся с бабушкой, уехавшей в Тарханы, о чем он узнал, лишь приехав в Петербург. Он пребывал несомненно в раздумьях о той, видеть которую ему запретили и перед которой он невольно чувствовал вину, и он мысленно обращался к ней в "Оправдании":
Когда одни воспоминаньяО заблуждениях страстей,Наместо славного названья,Твой друг оставит меж людей
И будет спать в земле безгласноТо сердце, где кипела кровь,Где так безумно, так напрасноС враждой боролася любовь,
Когда пред общим приговоромТы смолкнешь, голову склоня,И будет для тебя позоромЛюбовь безгрешная твоя, -
Того, кто страстью и порокомЗатмил твои младые дни,Молю: язвительным упрекомТы в оный час не помяни.
Но пред судом толпы лукавойСкажи, что судит нас инойИ что прощать святое правоСтраданьем куплено тобой.
4
Приехав в Петербург, Лермонтов отправился по новому адресу бабушки на Шпалерной улице, где она сняла отдельный дом за оградой как бы вдали от городского шума. Его встретила прислуга.
- Где же бабушка? - у всех веселые лица, значит, ничего страшного не произошло.
- Уехала.
- Куда?
- В Тарханы.
Войдя в гостиную, убранному по-старинному, с фамильными портретами, Лермонтов словно перенесся в Тарханы, но здесь же, рядом с дорогими его сердцу портретами его матери, отца и бабушки, висел портрет корнета лейб-гвардии Гусарского полка. Как скоро жизнь становится воспоминанием, обнаруживая, как в зеркале, драгоценные черты. Он вошел в комнату, где нашел свой письменный стол, книги, картины, словно он прежде здесь жил. На столе лежала новая книжка - "Стихотворения М. Лермонтова", только что выпущенные в свет.
Но тут раздались голоса, Лермонтов вышел из кабинета. То прибежали Шан-Гирей и Дмитрий Столыпин, узнавшие об его предстоящем приезде от Монго-Столыпина, который приехал еще вчера. Вскоре подъехал сам Монго с последними петербургскими новостями, среди которых главной новостью был бал у Воронцовых-Дашковых, не обычный, а ежегодный, особенно пышный среди масленичных празднеств, для избранных, с участием государя императора, императрицы и великих князей.