Ну, а эгоизм — это так, правда тела, которая не совпадает с божественной логикой бытия. Инстинкт самосохранения никому не гарантирует сохранность душевного покоя и спокойной совести. Несогласие на урон себе не сулит нам ничего хорошего. А как не хочется!
Ах, а как легко возникает вдруг ситуация, когда вдруг что-то оказалось настолько очевидным, что совершенно непонятно, как можно было до сей поры этого не понимать, не видеть! Ну, например, мы непрерывно и даже довольно агрессивно чувствуем свою правоту, прямо ощущаем, как все свои силы кладем на то да на это, изнемогаем буквально на этом пути. И вдруг на фоне нашего беспрерывного нытья, чуть ли не предсмертных стонов и подспудных верных опасений — действительно что-нибудь возьмет и случится. И мгновенно станет абсолютно ясна собственная тяжелая омерзительная вина и притворявшаяся слепой — халтура…
Или другой случай — когда стоит только перевернуться вдруг привычному жизненному укладу — и все вчерашние нормы летят к чертям. Допустим, вас разбомбили какие-нибудь миротворцы — не стало ни света, ни воды, ни имущества. И тут же возникают новые критерии ценностей — буханка хлеба, кружка воды, не говоря уж о приюте на ночь. Ведь так очевидно, что то, за что еще вчера вы так ревностно и судорожно держались и, уж конечно, никому не желали подарить или уступить, — такая, в сущности, ерунда по сравнению с возможностью помыться, например. Или остаться в живых всей семьей…
Какая все-таки прелесть эта калейдоскопическая игра с нами высших сил — в смысл жизни!
Взгляд на мужчин издалека
В детстве я безумно боялась мужчин, причем эта боязнь не имела ничего общего со страхом — это была невыносимая для ребенка тоска. О каких мужчинах могла идти речь? За исключением моего благородного, образцового и грозного отца, пары некондиционных мужей одной из моих теток и гнусного соседа, который преподавал какую-то то ли вентиляционную, то ли водосточную трубу в каком-то заштатном вузе, воровал у нас картошку, хранившуюся в сенях (дом был старинный, и были сени), и, разговаривая в коридоре по телефону, оттягивал рукой половинку и выпускал газы (за пределы квартиры выходить тоже бесполезно — там, во дворе, люди делились не на женский и мужской пол, а на социальные типы: дворник, бандиты, профессор, сумасшедшая старуха, евреи, люди из флигеля, из подвала, из общежития, посетители медицинской библиотеки, включая дружественных китайцев, и т. д.), — так вот, кроме этих шахматных фигур на досочке моего детства временами появлялись пришельцы. Это были провинциальные коллеги моего отца, отдававшего всю мощь своих незаурядных данных крахмалопаточной промышленности. Они прибывали в Москву в командировку за правдой, за приказом намертво неработающему «аг’рег’ату» — немедленно заработать, а кто-нибудь, может быть, даже и на какое-никакое совещание. И они останавливались у нас, в нашей одной комнате, спали на банкетке, к которой, в зависимости от длины командированного, приставлялся либо стул, либо чемодан, либо и то и другое. Вот их-то я и боялась. Услышав, как родители говорят между собой о скором появлении такого-то, я буквально впадала в отчаяние. Чего я сама не помню, но что стало семейным мифом, который все рассказывали друг другу каждый день (специфика сталинских времен — скудный, непрерывно повторяющийся репертуар домашних разговоров был подобен скудному, непрерывно повторяющемуся репертуару радиопередач), — это история о том, как я, сидя на горшке и услышав, что скоро должен приехать Георгий Андреевич, отчаянно заорала: «Баи Гебедея!!!» Это был добрейший волоокий, с кривым огромным носом, c неожиданно веселой, застенчивой и миловидной улыбкой полуседой, с бархатным голосом и фигурой, напоминающей «мешок с арбузами разной величины», настоящий армянин, который как раз до слез умилялся, глядя на маленькую белобрысую детку, а у меня наворачивались слезы настоящего безмерного и безысходного отчаяния (это я помню). Уже чуть позже, лет в пять я бегала к соседке и просила разрешения побыть у нее в комнате, когда к нам придет дядя Игорь. Я помню, как она меня увещевала, говорила, что он хороший и добрый человек. Я отвечала: «Я все понимаю, но я — не могу!!!»
Я не так наивна, чтобы упустить из виду, что бросаю большую берцовую кость господам фрейдистам, психоаналитикам, ана-оралитикам, гипнотизерам-психоложцам и прочим психфаковцам. Я это спокойно переживу, потому что я вообще живу спокойно. Сейчас, так сказать, в симметричном тем далеким годам возрасте, я отношусь к своим детским, отчасти провидческим опасениям — с некоторым даже уважением. Понимала крошка, откуда исходит главная опасность для личности и главный стимул для бурных эмоций.
Потом все шло своим нормальным чередом: фотографии киноартистов, разделение всего девчачьего контингента начальной школы на тех, кто влюблен в Блудова и кто — в Федосеева, в уже преклонном переходном возрасте на переменках — игры в ручейки и сильнейшие переживания, если один из героев-любовников отступил от полагающейся ему равномерной любви ко всем и дважды увлек под арку вспотевших, высоко задранных рук — какую-нибудь люську. Бывали и всякие дни рождения, но там, как и во дворе, сексуальной тематики было меньше, чем социальных мук. Надо признаться, что первый класс я еще проучилась при раздельном обучении, а во втором наша школа передала в мужскую всех дурочек, тихо и буйно помешанных, двоечниц и единичниц, а получила оттуда соответствующие «сливки» (тогда еще не успели понаоткрывать «спецшкол», и у нас учились даже абсолютно безнадежные бедолаги). Однако рядом с нашим тополиным школьным переулком, где преобладало деревянное зодчество, а удобства бывали и на улице, возвели к этому времени высотный дом. Тут-то мы и получили этих самых героев-любовников и ряд персонажей средней руки. И все же никто из них не был ни красивым, ни загадочным, ни неопровержимым лидером или кумиром. Так, сами знали, что играем и условно присваиваем звание героя-любовника очень обыкновенному благополучному пионеру средней пушистости.
В окрестностях школы было тогда два знаменитых мужчины. Один, огромный мужик, похожий на памятник Маяковскому, ходил с плащом на руке, а когда в переулке не оказывалось никого, кроме стайки девочек, отводил руку — и стайка разлеталась. (Вот как я ни люблю Евгения Киселева, как ни ценю его деятельность, а за одного «Правнука императора» прощаю все «э-э-э», но когда вижу его в заставке к «Итогам» с плащом на руке… да еще на глазах у Патриарха… а ведь заставка и на самом деле — не блеск.) Другой, старый, «дядя Миша», — педофил и учитель. Он «работал» в скверике около высотного и был детским кошмаром моей подружки, имевшей несчастье в этом высотном жить.
Я явно увлеклась этой историей древнего мира, пора подбираться к средним векам. Мужчины были необходимы всегда. Зачем — это было известно и ясно отнюдь не всегда. И тоска, которая так часто охватывала от них, скорее всего означала: «Не то-о-о!!!» Причем как бы даже — опять не то! Того просто не могло быть. По крайней мере в реальности. Потому что даже тогда было почти понятно, что ни Олег Стриженов, ни даже Жерар Филипп — никак не ответчики за всю страсть «Красного и черного» или «Сорок первого». Хотя и наведывались мы с подругой пару раз в проезд Художественного театра, где якобы находилось артистическое кафе (это тогда-то — кафе), где якобы бывал бледно-рыжий в действительности Стриженов. От страха перед этой и вообще действительностью мы проносились по переулку, даже не пытаясь разглядеть вывески на враждебных домах. Вот и вся любовь — хочется сказать про это и вообще поскорей сказать завершающую фразу «про это». Ведь это именно тогда страстей было больше всего. Слава Богу, что по логике бытия все происходит со сдвигом по фазе. Великий эксцентриситет — двигатель в никуда!
Можно только удивляться тем девицам, которые то ли принимали всерьез своих сверстников, то ли совсем что-то другое понимали под предстоящей жизнью — что-то известное вместо чего-то абсолютно неизвестного. Возможно, более конкретная сексуальность заставляла практически в каждом видеть самца и не возмущаться. (Теперь, наверно, все происходит совсем по-другому. Уже в песочнице возникают никем не одергиваемые симпатии — наверно, карапузов уже волнует цвет или фирменная принадлежность памперсов на задранной кверху попе при постройке кулича или что там теперь его заменяет. И попа, обернутая памперсом на липучках, — это очень прилично, и если даже это секс, то вполне обыкновенный и допустимый. Наверно, потом им, девочкам и мальчикам, надо снова как-то разойтись подальше, хотя бы по интересам, чтобы появилось все же некое препятствие, чтобы дать все же чертям поучаствовать в его преодолении.)
Иные как-то очень быстро повыходили замуж, обменяв экзистенцию на жизнь, кто-то даже с доплатой. Продолжая с ними периодически общаться, я практически не видела этих их домашних мужей, это что-то собирательное, как говорят в народе — ОН. Мне редактор подсказал для вдохновения, что от побоев мужей и им подобных погибает пятнадцать тысяч женщин, — надеюсь, все же — не в день, не запомнила. Но это не проблема пола, это проблема зависимости (алкогольной, социальной, сексуальной, невежественной). Как говаривал Кришнамурти, есть только две ужасные вещи — насилие (а может быть, жестокость) и скорбь (а может быть, печаль — с этими переводами всегда так, как в том мультфильме: «А может быть, корова, а может быть, собака…»).