Пьер снова взглянул вверх, на окна папских покоев, и ему почудилось, что он видит Льва XIII, окунувшегося в груду золота, погрузившегося целиком, всей своей белоснежной непорочной особой, всем своим тщедушным, восковым до прозрачности телом в гущу этих миллионов, которые он прятал, пересчитывал, тратил лишь во славу господню.
— Так, значит, папа может быть спокоен, — пробормотал Пьер, — в средствах он не стеснен?
— Куда там! — воскликнул монсеньер Нани, до такой степени выведенный из себя этим вопросом, что он готов был изменить своей дипломатической сдержанности. — Ах, любезный сын мой!.. Когда казначей, кардинал Моченни, раз в месяц является к его святейшеству, папа неизменно дает ему любую сумму, какую тот ни попросит; и обязательно даст, сколь бы велика она ни была. Конечно, его святейшество проявил достаточно благоразумия и скопил значительные суммы, казна святого Петра сейчас богаче, нежели когда-либо… Стеснен! Бог мой! Да знаете ли вы, что случись всемогущему папе оказаться в стесненных обстоятельствах и обратись он с призывом к милосердию своих чад, сыновей вселенской католической церкви, уже назавтра к его стопам упал бы миллиард, подобно тому золоту и драгоценностям, которые только что ливнем низвергались к ступеням папского престола.
Нани внезапно успокоился, и приятная улыбка опять заиграла на его лице:
— Так, по крайней мере, говорят, а сам я знать ничего не знаю. Какая удача, что господин Абер оказался тут и обо всем подробно рассказал вам… Ах, господин Абер, господин Абер! Я-то полагал, что вы целиком захвачены, поглощены искусством, что вы не от мира сего с его низменными заботами! А вы, оказывается, разбираетесь в этих вещах не хуже любого банкира или нотариуса… От вас ничто не укроется, ничто! Да это просто восхитительно.
Нарцисс почувствовал, вероятно, тонкую иронию; действительно, в глубине его существа, под личиной флорентинца с этакой ангельской физиономией, длинными локонами и блекло-голубыми, почти фиалковыми глазами, которые при виде Боттичелли заволакивались влагой, скрывался дошлый, разбитной делец, великолепно распоряжавшийся своим состоянием, даже несколько скуповатый. Он с томным видом полуприкрыл веки.
— О, я весь в мечтах, душа моя витает далеко-далеко, — пробормотал он.
— Ну что ж, я рад, весьма рад, что вам довелось присутствовать при столь прекрасном зрелище, — продолжал монсеньер Нани, обращаясь к Пьеру. — Случится вам повидать подобное еще раз-другой, и вы сами все поймете, а это куда ценнее любых пояснений… Итак, до завтра, не пропустите торжественную службу в соборе святого Петра. Это будет великолепно, я уверен, она наведет вас на полезные размышления… И разрешите распрощаться, я в восторге, видя вас в хорошем расположении.
Он в последний раз окинул Пьера испытующим взглядом и, казалось, с радостью удостоверился, что усталость и сомнения наложили свою печать на осунувшееся лицо молодого священника; когда Нани ушел, когда и Нарцисс на прощание слегка пожал руку Пьеру и тот остался один, глухая ярость закипела в его душе. «Хорошее расположение»! О каком «хорошем расположении» говорит прелат? Уж не рассчитывает ли этот Нани истомить его, довести до отчаяния, ставя на его пути всяческие препоны, а затем с легкостью одолеть? Ощущение какого-то тайного подкопа, который ведется против него, чтобы его сломить, вдруг снова вернулось к Пьеру. И его охватило горделивое презрение, уверенность, что он окажется стоек и несокрушим. Он вторично дал себе клятву, что никогда не сдастся и, как бы ни сложились обстоятельства, не отречется от своей книги. Когда упорствуешь в однажды принятом решении, становишься непобедим, не испытываешь ни уныния, ни горечи! Перед тем как пересечь площадь, Пьер опять взглянул вверх, на окна Ватикана; итак, все ясно: пусть папа избавлен от суетных забот, тяготеющих над светской властью, тяжкая нужда в деньгах все еще крепкими узами привязывает его к земле; деньги, особенно отвратительные в силу своего происхождения, — вот что сковывает Льва XIII. И все же Пьер снова воодушевился при мысли, что, если бы вопрос был только в деньгах, это не могло бы поколебать его мечту о папе — духовном вожде человечества, о папе, который — сама душа, сама любовь! Необычайное зрелище, свидетелем которого он только что был, радостное возбуждение, охватившее его, — все заставляло Пьера надеяться, что этот хилый старец, который рисовался ему сияющим символом освобождения, старец, кому покорна, кого боготворит толпа, сумеет, единолично владея всемогущим орудием — нравственной силой, водворить на земле милосердие и мир.
К счастью, на завтрашнюю церемонию у Пьера был розовый билет, и это обеспечивало ему место на трибуне для избранных, — к счастью, потому что у входа в собор уже начиная с шести утра, когда предусмотрительно открыли решетки, царила ужасающая толчея; месса, которую должен был служить сам папа, назначена была только на десять. Трехтысячная толпа паломников, прибывших из разных стран на богомолье во славу динария св. Петра, выросла десятикратно, пополнившись многочисленными туристами, оказавшимися в ту пору в Италии; все они поспешили в Рим, стремясь увидеть церемонию, которая стала за последнее время большой редкостью; число присутствующих умножали и сами римляне — благочестивые ревнители веры, те, на кого опирается папский престол как в самой столице, так и в других крупных городах королевства, люди, которые спешат заявить о себе, едва только представляется подобная возможность. Судя по числу розданных билетов, ожидался огромный наплыв любопытствующих — сорок тысяч человек. И когда в девять часов Пьер пересекал площадь, направляясь на улицу св. Марты, к Каноническому входу, где пропускали по розовым билетам, под портиком фасада все еще медленно продвигалась, с трудом протискиваясь, нескончаемая очередь; под палящими лучами солнца суетились в черных фраках члены какого-то католического общества, стараясь с помощью отряда папской жандармерии поддержать порядок. В толпе то и дело вспыхивала ожесточенная перебранка, дело доходило до драки, все задыхались среди сутолоки. Двух женщин едва не задавили, их вынесли чуть живыми.
Войдя в собор, Пьер был неприятно поражен. Двадцатипятиметровой высоты колонны и пилястры огромного нефа были сплошь увиты старинным узорчатым шелком с золотыми позументами; той же тканью затянуты были и стены боковых нефов; и какой же безвкусицей, каким тщеславным прихорашиванием, претенциозным и убогим, веяло от попыток упрятать величавый мрамор, его блистательное великолепие под нарядом из обветшалого старинного шелка. Но еще более удивился Пьер, увидав бронзовую статую святого Петра, разодетую подобно живому наместнику Христа — в пышном папском облачении, с тиарой на металлической голове. Молодой священник никак не думал, что можно так принарядить статую, то ли к ее вящей славе, то ли для собственной утехи, — и этот маскарад показался ему жалким. Папа должен был служить обедню перед главным алтарем, возле Раки, как раз под куполом. При входе в левый трансепт, на помосте, возвышался трон, предназначенный для святого отца. По обе стороны главного нефа были сооружены трибуны — для певчих Сикстинской капеллы, дипломатического корпуса, кавалеров мальтийского ордена, для римской знати и всевозможных гостей. Посредине же, перед алтарем, было только три ряда скамей, покрытых красными коврами: первый предназначался для кардиналов, два других — для епископов и прелатов папского двора. Все прочие, находившиеся в храме, должны были стоять.
Какая огромная толпа — тридцать, сорок тысяч католиков, прибывших невесть откуда ради грандиозного зрелища, одержимых любопытством и страстной верой! Суета, толчея, попытки хоть что-нибудь увидеть, вытянувшись на цыпочках, глухой рокот людского прибоя, радостная готовность запросто повидать самого бога, словно в каком-то театре мистерий, где вполне пристойно громко разговаривать, развлекаясь пышным зрелищем благочестивой церемонии! Пьера, привыкшего к трепетному безмолвию молящихся, преклонивших колена в глубинах какого-нибудь сумрачного собора, вначале поразила эта религия, не чурающаяся яркого света, который обрядовую церемонию превращает в празднество среди бела дня. На трибуне, где находился аббат, его окружали мужчины во фраках, дамы в черных туалетах, словно в опере, вооруженные биноклями; тут было множество очаровательных иностранок — немок, англичанок и еще больше американок, — щебетавших с какою-то легкомысленной птичьей грацией. Слева, на другой трибуне, где находилась римская знать, Пьер узнал Бенедетту и ее тетку, Серафину; длинные кружевные шарфы дам соперничали в изяществе и роскоши, подчеркивая предписанную этикетом простоту одежды. Справа от Пьера, на трибуне рыцарей мальтийского ордена, среди группы командоров, восседал великий магистр, а напротив, по другую сторону нефа, на дипломатической трибуне, аббат различал послов всех католических стран в парадных, блистающих золотом мундирах. Но Пьер все же повернулся в сторону толпы — смутной и зыбкой, поглотившей и растворившей в себе три тысячи паломников. Собор, который легко вмещал восемьдесят тысяч человек, был заполнен лишь наполовину: людской поток свободно двигался вдоль боковых нефов и скапливался в промежутках между колоннами, откуда удобнее всего было наблюдать предстоявшее зрелище. Люди жестикулировали. Отдельные возгласы перекрывали неумолчный гул толпы. Сквозь высокие светлые окна широкими полотнищами ниспадал солнечный свет, обагряя красный шелк на колоннах, освещая заревом пожара взбудораженные, горящие лихорадочным нетерпением лица. И в этом ослепительном пожарище, как лампады, тускнели свечи — восемьдесят семь светильников Раки; то было как бы мирское торжество, парад во славу императорского божества в Древнем Риме.