В 1937 году кончается срок ссылки. Нет ни денег, ни заработков, ни жилья. Мандельштамы почти побираются, но многие трусят и ничего не дают. В Москву не пускают, они живут то в Савелове, возле Кимр, то в Калинине, наезжая на несколько часов в Москву за «сбором средств», то есть милостыней. Когда поэт приходит в себя, он забывает маскироваться и пишет великие стихи (но уже не антисталинские).
И вдруг – радость! Литфонд дает беднягам путевку в санаторий в Саматихе. Комната! Еда! Баня! Это кремлевский кот вспомнил про смятый комочек перьев. В Саматихе его берут, и 2 мая 1938 года он исчезает навсегда. Приговор ОСО, транзитный лагерь под Владивостоком, последнее письмо, что нет смысла посылать вещи и продукты (отберут воры). Это была страшная смерть, смерть «доходяги», «фитиля», «Ивана Ивановича» (воры ненавидели интеллигентов). Его казнили руками блатарей. Большой грех – убить пересмешника, но еще больший – отправить его живым в дальние лагеря на растерзание уголовникам.
В 1916 году поэт это предсказал: «На розвальнях, уложенных соломой, едва прикрытые рогожей роковой, от Воробьевых гор до церковки знакомой мы ехали огромною Москвой. А в Угличе играют дети в бабки и пахнет хлеб, оставленный в печи. По улицам меня везут без шапки, и теплятся в часовне три свечи. […] Сырая даль от птичьих стай чернела, и связанные руки затекли; царевича везут, немеет страшно тело – и рыжую солому подожгли».
Этот витраж Храма окрашен кровью. Снимите обувь свою.
СТИХИ ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА
Подборка Валерии Новодворской
ЧЕРЕПАХАНа каменных отрогах ПиэрииВодили музы первый хоровод,Чтобы, как пчелы, лирники слепыеНам подарили ионийский мед.И холодком повеяло высокимОт выпукло-девического лба,Чтобы раскрылись правнукам далекимАрхипелага нежные гроба.
Бежит весна топтать луга Эллады,Обула Сафо пестрый сапожок,И молоточками куют цикады,Как в песенке поется, перстенек.Высокий дом построил плотник дюжий,На свадьбу всех передушили кур,И растянул сапожник неуклюжийНа башмаки все пять воловьих шкур.
Нерасторопна черепаха-лира,Едва-едва беспалая ползет,Лежит себе на солнышке Эпира,Тихонько грея золотой живот.Ну кто ее такую приласкает,Кто спящую ее перевернет?Она во сне Терпандра ожидает,Сухих перстов предчувствуя налет.
Поит дубы холодная криница,Простоволосая шумит трава,На радость осам пахнет медуница.О, где же вы, святые острова,Где не едят надломленного хлеба,Где только мед, вино и молоко,Скрипучий труд не омрачает небаИ колесо вращается легко?
1919
МОСКОВСКИЙ ДОЖДИКОн подает куда как скупоСвой воробьиный холодок —Немного нам, немного купам,Немного вишням на лоток.
И в темноте растет кипенье —Чаинок легкая возня,Как бы воздушный муравейникПирует в темных зеленях.
Из свежих капель виноградникЗашевелился в мураве:Как будто холода рассадникОткрылся в лапчатой Москве!
1922
* * *
За гремучую доблесть грядущих веков,За высокое племя людейЯ лишился и чаши на пире отцов,И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,Но не волк я по крови своей,Запихай меня лучше, как шапку, в рукавЖаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,Ни кровавых кровей в колесе,Чтоб сияли всю ночь голубые песцыМне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет ЕнисейИ сосна до звезды достает,Потому что не волк я по крови своейИ меня только равный убьет.
17–28 марта 1931, конец 1935
НЕТ, НЕ СПРЯТАТЬСЯ МНЕ ОТ ВЕЛИКОЙ МУРЫНет, не спрятаться мне от великой мурыЗа извозчичью спину – Москву,Я трамвайная вишенка страшной порыИ не знаю, зачем я живу.
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»Посмотреть, кто скорее умрет,А она то сжимается, как воробей,То растет, как воздушный пирог.
И едва успевает грозить из угла —Ты как хочешь, а я не рискну!У кого под перчаткой не хватит тепла,Чтоб объездить всю курву Москву.
Апрель 1931
ЛАМАРКБыл старик, застенчивый, как мальчик,Неуклюжий, робкий патриарх…Кто за честь природы фехтовальщик?Ну, конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое лишь помаркаЗа короткий выморочный день,На подвижной лестнице ЛамаркаЯ займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,Прошуршав средь ящериц и змей,По упругим сходням, по излогамСокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,От горячей крови откажусь,Обрасту присосками и в пенуОкеана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомыхС наливными рюмочками глаз.Он сказал: природа вся в разломах,Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья, —Ты напрасно Моцарта любил:Наступает глухота паучья,Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила —Так, как будто мы ей не нужны,И продольный мозг она вложила,Словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,Опоздала опустить для тех,У кого зеленая могила,Красное дыханье, гибкий смех…
7–9 мая 1932
КВАРТИРА ТИХА,КАКБУМАГАКвартира тиха, как бумага —Пустая, без всяких затей, —И слышно, как булькает влагаПо трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,Лягушкой застыл телефон,Видавшие виды манаткиНа улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,И некуда больше бежать,А я, как дурак, на гребенкеОбязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейкиИ вузовской песни бойчей,Присевших на школьной скамейкеУчить щебетать палачей.
Какой-нибудь изобразитель,Чесатель колхозного льна,Чернила и крови смеситель,Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,Проваренный в чистках, как соль,Жены и детей содержатель,Такую ухлопает моль.
Пайковые книги читаю,Пеньковые речи ловлюИ грозное баюшки-баюКолхозному баю пою.
И столько мучительной злостиТаит в себе каждый намек,Как будто вколачивал гвоздиНекрасова здесь молоток.
Давай же с тобой, как на плахе,За семьдесят лет начинать,Тебе, старику и неряхе,Пора сапогами стучать.
И вместо ключа ИппокреныДавнишнего страха струяВорвется в халтурные стеныМосковского злого жилья.
Ноябрь 1933
* * *
Куда мне деться в этом январе?Открытый город сумасбродно цепок…От замкнутых я, что ли, пьян дверей? —И хочется мычать от всех замков и скрепок.
И переулков лающих чулки,И улиц перекошенных чуланы —И прячутся поспешно в уголкиИ выбегают из углов угланы…
И в яму, в бородавчатую темьСкольжу к обледенелой водокачкеИ, спотыкаясь, мертвый воздух ем,И разлетаются грачи в горячке —
А я за ними ахаю, кричаВ какой-то мерзлый деревянный короб:– Читателя! советчика! врача!На лестнице колючей разговора б!
1 февраля 1937
* * *
Гончарами велик остров синий —Крит зеленый, – запекся их дарВ землю звонкую: слышишь дельфиньихПлавников их подземный удар?
Это море легко на поминеВ осчастливленной обжигом глине,И сосуда студеная властьРаскололась на море и страсть.
Ты отдай мне мое, остров синий,Крит летучий, отдай мне мой трудИ сосцами текучей богиниВоскорми обожженный сосуд.
Это было и пелось, синея,Много задолго до Одиссея,До того, как еду и питьеНазывали «моя» и «мое».
Выздоравливай же, излучайся,Волоокого неба звезда,И летучая рыба – случайность,И вода, говорящая «да».
<21 марта> 1937 г.
* * *
Флейты греческой тэта и йота —Словно ей не хватало молвы —Неизваянная, без отчета,Зрела, маялась, шла через рвы.
И ее невозможно покинуть,Стиснув зубы, ее не унять,И в слова языком не продвинуть,И губами ее не размять.
А флейтист не узнает покоя:Ему кажется, что он один,Что когда-то он море родноеИз сиреневых вылепил глин…
Звонким шепотом честолюбивым,Вспоминающих топотом губОн торопится быть бережливым,Емлет звуки – опрятен и скуп.
Вслед за ним мы его не повторим,Комья глины в ладонях моря,И когда я наполнился морем —Мором стала мне мера моя…
И свои-то мне губы не любы —И убийство на том же корню —И невольно на убыль, на убыльРавноденствие флейты клоню.
7 апреля 1937