Рейтинговые книги
Читем онлайн Ладожский лед - Майя Данини

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 56 57 58 59 60 61 62 63 64 ... 81

— Да, да, на своей модели прекрасно ездил…

Так странно совмещаются случайные кадры кино с тем, что люди помнят в самом деле.

Недавно на улице встретила двоюродного брата с дочерью и страшно обрадовалась, глядя на них. Оба эти лица — его и дочери — мгновенно соединились у меня в одно, смешались, и казалось, что я говорю не со взрослым дядей, огромного роста, а с ним — тем маленьким, у которого круглые щеки и толстые губы, они вот-вот вытянутся от обиды, а слезы покатятся по носу, когда он будет стараться скрыть их от нас и опустит голову. Мы были погодками, и тот, кого я встретила, — младше всех. Как часто он своими обидами, слезами держал нас в страхе, донимал нас настырными приставаниями — пойти туда-то с ним, дать ему то-то, рассказать ему что-то, выслушать его, отдать. Вечно он обижал сам и обижался, всегда спорил, терпеть не мог чего-то не знать. Так, он выучил сам Киселева и знал алгебру — наш учебник — еще в третьем классе, но великим математиком не стал, хотя окончил, конечно, институт и аспирантуру.

Таким родным и светлым показалось мне его лицо, это двойное видение — дочь, похожая на него, маленького, неразличимо, и он сам, огромный, бородатый (и все-таки маленький), и я чувствовала, что, стоя со мной, он тоже погружается в детство, наше с ним, с другим братом — детство, в тот огромный океан обид, радостей, горестей, который, пока плывешь по нему, кажется страшным и нескончаемым, а когда попадаешь на берег, когда кончается детство, то вдруг оказывается прекрасным и неповторимым. И только такие внезапные встречи ненадолго возвращают тебя в него.

Мы стояли, а Оля вертелась и теребила отца за руку в нетерпеливом раздражении, совсем его раздражении: «Пойдем же!» — я остановила их на пути к какому-то ее удовольствию.

Но мы не двигались и смотрели друг на друга затуманенно — вот-вот заплачем. Совсем не старые, не измученные, здоровые и даже счастливые, но утратившие детство, наше с ним желание спорить и доказывать свою правоту, наше с ним насмешливое и ревнивое чувство друг к другу, единственно чего не утратившие — нашей любви друг к другу, такой скрываемой от самих себя, неуловимой, почти несуществующей и такой явной.

Как, помню, обретя сразу двух, хоть и двоюродных, братьев, как обогатилась их раздраженной любовью, их полупрезрительной, задиристой и нежной любовью, какой стала счастливо-несчастной! Хоть нас так оберегали от нее (тетка, дед) после, когда были уже в институте, да и прежде, с шестого класса, когда она вспыхнула, как ссора, любовь, полная презрения и ненависти, — и никогда не прекратилась.

Всякие мои знакомые мальчишки — Вали, Геши и прочие — существовали и приходили, и я говорила всем, что они мне нравятся или не нравятся, но все они были будто бы случайно рядом с моими братьями, существовали сами по себе, а мои братья были всегда моими, рядом со мной и даже для меня, хотя, упаси бог, чтобы они что-то делали мне, — никогда, или всегда с таким видом, будто это им страшно тяжко, но были, и были всегда лучшими. Я это именно и ощущала, что они — мои и лучшие из всех, но не для меня. Не мне предназначены, не достижимы, потому — особенно любимые.

Какой непримиримой, жесткой становилась тетка Виктория, когда она вдруг встречала нас вместе, нас, отправляющихся на лодках куда-то на Лахту или просто по Невке, как она холодела и леденила нас своим холодом, она, добрейшее существо, любившая меня по-своему. (Сама она была замужем за своим двоюродным братом.) Когда мы вставали пред ее глазами рядом, то ее беззвучное: «Нет! Никогда!» — останавливало меня, отводило от моих братьев, и я покорялась ее немым крикам, да и они тоже. Наши прогулки оказывались испорченными, мы вдруг становились неестественными друг с другом, начинали смеяться так громко и вдруг теряли всякий интерес к тому, что задумали. Тетка уходила, но ее тень оставалась с нами и разводила нас.

Зато теперь мы захлебывались, глядя друг на друга, и что это было за ощущение! Все было нам интересно в другом: и одинаковость наших воспоминаний, разных и одних и тех же, и одинаковость наших лиц, и одна и та же гордость друг за друга. Ощущение: все-таки ты самый близкий, потому что я знаю всякую черту твоего лица, повторенную во мне, знаю всякое твое движение, которое сама могу сделать за тебя не потому, что я знаю, как ты всегда двигаешься, а потому, что привыкла с детства так делать. Я знаю, есть на свете лица красивее, чем твое, выразительнее, но ты — и не самый лучший и все-таки лучший, потому что ты — почти что я.

Это измученное слово влюбленность так мало выражает из того, что в самом деле ощущаешь, когда его произносишь, потому что оно подразумевает нечто плоско-определенное, а не то легкое состояние ясности всего существа, веселости и легкости, той силы восприятия и бесконечной детскости, которое я подразумеваю, когда говорю его по отношению к братьям. Нельзя же употребить еще более смешное выражение братская любовь, когда она вовсе не братская, потому что и теперь, когда мы встретились и глядели друг на друга, и теперь вспыхивало в голове: «А может быть, теперь?» — и сейчас же гасло, гасилось уже совсем не теткиными предостережениями, не ее трагическим: «Я все это пережила и знаю, не дай бог вам пережить — это во-первых, а во-вторых, для чего сокращать число семьи и рода, соединяя возможные варианты!»

Нет, не тетка вставала между нами, а мы сами, и я особенно, желавшая продлить свое детство, которое возникало при виде брата. Мы с ним никогда не перебирали в памяти все подробности нашего детства, тем более не произносили вслух знаменитого: «А помнишь?», но мы ощущали, как все всплывает само, мы ощущали приближение детства в присутствии друг друга.

Оба они что-то делали вдали от меня — один строил лодки, другой изучал клещей, — но оба они, помимо того что преподавали, ездили за границу, читали лекции, изобретали и строили, говорили веселые тосты, комплименты и остроты, — они еще были моими братьями, и я знала — делали примерно то, что и я, думали так, как я, и не потому, что мы одинаково воспитывались и были родными, а еще и потому, что мы, хоть и не звоня друг другу, ощущали, что происходит с каждым. Нам не было нужды звонить друг другу и видеться постоянно, мы и так слышали, что делает и думает другой.

Нас упрекали в том, что мы так мало видимся, но все эти упреки ничего не значили для нас, потому что мы могли видеться, могли и не видеться, и даже наоборот, если виделись, то часто оставались в раздражении, говорили друг другу детские колкости — привычные колкости, и не так легко, как на расстоянии, понимали друг друга, но, расставаясь, непременно все прощали и оставались в прежней связи.

О, я воображаю, как засмеются мои братья, прочтя эту главу:

— Ну, ну, ну, ну! Врешь, врешь, врешь, врешь. Ну, дружили, ну, играли, ну, еще туда-сюда, но любили, но любили — это просто ерунда! Что виделись очень редко — это да, это да, но что знали все подробно — это просто ерунда…

И все-таки я стану утверждать, что могу услышать звонок по телефону и без звонка, что могу понять, что происходит с людьми, даже если они и не звонят, как им там — хорошо или плохо, — могу почувствовать.

Эта связь, разумеется, не очень прочна, почти неуловима. Часто ошибаешься и после ошибки теряешь надежду снова понять что-то, но все-таки возвращаешься к этому своему состоянию и снова чувствуешь, что связь эта верна, если к ней привыкнуть.

Глава двадцать девятая

ЛЮДИ И ВЕЩИ

Сводить концы с концами так трудно! Хочется бросить все как есть, в той естественной хаотичности, как случилось написать. Думаешь: не так уж важно, в какой последовательности все изложено, как трансформировались в моем изложении события. Иной раз одно и то же рассказываешь по-разному, переставляешь факты (факты легко смещаются в голове!), да ведь они вещь не такая уж важная.

Все, что здесь написано, не воспоминания, а просто мое удовольствие вдруг видеть то, что помнится, с такой отчетливостью и восторгом, все заново и все гораздо лучше, чем, может быть, было в самом деле. Никакой грусти оттого, что все прошло, потому что теперь это куда значительнее и светлее. И вспоминаешь детство не для того, чтобы кому-то и что-то рассказать, а потому, что тебе хочется воскресить и полюбоваться тем, что было.

Странная вещь — было много тяжкого, но даже тяжкое становится славным, когда ты это только вспоминаешь, оно приобретает какую-то особенную прелесть — то ли потому, что имело свое благополучное разрешение, то ли потому, что ты улавливаешь в том, что было, свою логику.

Помню осень сорок первого года, все ее краски и оттенки, холодную змеиную жуть аэростатов, сверкающих в лунном свете, и дикую красную луну, которая ни с того ни с сего заливала город совсем не привычным беловатым блеском, а золотила предметы. Это уже была голодная луна, голодная красота, а потом настала смертная красота. Предсмертный стук метронома и великолепие умирающего города. Умирало все: камни подо льдом, решетки под тяжестью инея — никогда ни до, ни после не было такого инея, который делал всякий завиток моста и решетки тяжким, белым и живым, словно шевелящимся, разраставшимся с каждым днем и в то же время мертвым, леденящим. Никогда ни до, ни после Ленинград не знал таких жестоких зим. Почему именно эта зима была такой страшной — для того ли, чтобы Ленинград остался, каким был, или для того, чтобы умер прежний Ленинград и сделался другим? После такой зимы многие дома не выдержали и осыпались штукатуркой, трескались, отошли от соседних — не только из-за бомбежки, но и ото льда.

1 ... 56 57 58 59 60 61 62 63 64 ... 81
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Ладожский лед - Майя Данини бесплатно.
Похожие на Ладожский лед - Майя Данини книги

Оставить комментарий