Раздумывая над этим сном, поняла, что дело не в том, что видишь во сне, а в том, как ты настроен во сне — хорошо или тяжело. Радостный сон мог продолжаться радостью наяву. Он будто так и случался — надолго: мог длиться и на следующую ночь, и еще одну ночь, не повториться, но длиться, и помнился отчетливо до малейшей детали.
Все скрашивалось этим сном, и хотелось спать наяву, то есть чувствовала, что спишь наяву, — и так оно и было.
В такие дни я казалась всем странной, отвечала невпопад, не очень видела всех вокруг и любила эти свои состояния. Они казались такими вдохновенными, в то время как все кругом считали меня в таком состоянии тупой. Чем глубже было состояние полусонного, полуявного блаженства, созерцания чего-то, тем смешнее было то, что ты делал, говорил в самом деле.
Во время войны я работала в поликлинике, училась, была во всяких кружках — и уставала страшно. Тогда именно были сны такими глубокими и радостными. Тогда часто спала наяву, особенно когда ложилась спать поздно и вставала рано. Шла в поликлинику и прилаживалась к собственной походке — спала и шла. Получалось это плохо, но все-таки голова отключалась совсем. Мешал только холод. Все думала тогда — как люди замерзают, они же должны совсем отключиться, а отключиться на морозе так трудно, все время меня будил мороз, пока я шла.
Но вот я приходила на работу, тепло окутывало меня, и тут я засыпала совсем легко. Я быстро погружалась в глубокий сон с открытыми глазами.
Меня звали, спрашивали о чем-то, посылали, велели, ждали, а я спала и спала. Делала все машинально, делала просто так, как случится, чтобы только не разбудили меня совсем, не дали прерваться такому состоянию, в котором я могла существовать. Спать хотела смертельно. Казалось, если бы мне разрешили — спала бы двое суток, дольше, а пробуждение было похоже на болезнь: все было так безобразно, а холод и работа — совсем мучительны и невыносимы. Но вот наступал обед — я просыпалась до какой-то степени, потом школа, и тут, как ни странно (третья смена), я просыпалась окончательно, резвилась, была быстрой, сообразительной — не отличалась от тех, кто не работал, а работали многие и, придя с работы, чаще всего спали на уроках. Я просыпалась окончательно и тут только вечером и существовала наяву, а не во сне, как на работе.
Те сны — младенческие и в юности, во время войны, — были похожи на дивные фильмы вроде «Дороги», где все происходило так, будто во сне, а не наяву, где каждое движение человека — актера — будто случайно, а на самом деле вполне закономерно, но движется все по законам сна, где все может быть и один и тот же человек может превратиться в другого, быть тобой и не тобой одновременно, делать что-то странное, бессмысленное, но по законам сна не бессмысленное, а такое значительное, особенное.
Помню сон, как я брожу по извилинам своего мозга и будто они — пещера, а в конце концов нахожу синюю гостиную (вроде гостиной тети Мани), где старинные миниатюры так контрастируют с белыми мраморными фигурками, а бронзовые подсвечники гармонируют с бронзовыми рамками. И на полосатом шелке диванчика сидит кто-то в чепце — не тетя Маня, но кто-то похожий на нее — и говорит мне, что все красивое сосредоточено в этой комнате и эта комната и есть — понимание, и я действительно в восторге просыпаюсь примиренной и понимающей. Но наяву являлся вопрос — а что же я понимаю? И не могла ответить, хотя чувствовала, что отныне что-то знаю. По сию пору хочу найти разгадку тому странному сну и состоянию.
Это состояние было похоже на вдохновенное чтение: прекрасно бродить по собственному сознанию, думать — прекрасно, наслаждаться мыслями, даже если мысли неуловимы, не выражены словами.
Глава двадцать пятая
ОБЩЕСТВО ОХРАНЫ ЖИВОТНЫХ
Выцветший от тепла батареи, от солнца, от старости аспарагус, его длинные пряди щекотали мне щеки, если я проходила мимо и задевала его. Я всегда задевала его нарочно, может быть от этого он и побелел совсем.
Его легкие веточки были похожи на волосы Амалии Павловны, такие же тонкие и белые, совсем как паутинки (Амалия не выносила паутины, и всякую пыль, какую там пыль — всякую пылинку, отдельную пылинку или паутинку, она видела, замечала и тотчас же вытирала, убирала и начисто промывала тряпочку после этой операции), но собственные волосы она не могла обмести, как паутину, их приходилось расчесывать и укладывать каждое утро в гладкую прическу, которая мне напоминала венскую булочку, посыпанную пудрой.
Концы ее волос сохраняли некоторый оттенок каштанового цвета, но я, разглядывая ее волосы, думала, что эти кончики просто порыжели от времени, как старое кружево.
Амалия любила свой аспарагус, как и все цветы, и всегда сетовала, что аспарагус сохнет и становится бесцветным. Она будто не замечала того, что я, проходя мимо окна, непременно задеваю аспарагус, а говорила пустоте:
— Как жаль, что цветок гибнет.
Я слышала в ее словах упрек, но все равно трогала аспарагус: уж очень заманчиво было его щекотанье. Будто кот задевал меня усами, толстый кот той же Амалии, кот, которого она очень любила, а у меня с ним — так же как и с ней — были очень сложные отношения.
Все животные были под защитой Амалии, которая очень гордилась тем, что состояла членом общества защиты животных. Где было такое общество, существовало ли оно в те времена — было тайной, но Амалия всем говорила, что она член этого общества и будет защищать животных до самой своей смерти.
Она всегда останавливала возчиков, которые били лошадей, останавливала мальчишек, которые мучили щенков, котов, лягушек, мышей и прочих тварей. Она часто рассказывала нам о том, что однажды, видя, как бьют лошадь, добилась того, что воз разгрузили при ней и сани легко пошли. Амалия якобы сказала возчику, что стоит его самого впрячь в этот воз, тогда возчик испугался ее, Амалии, и разгрузил воз.
Все дома потешались над ее рассказом и говорили, что представляют себе, что мог ответить возчик Амалии на ее предложение впрячь кучера, представляют себе, как Амалия говорила:
— Я состою членом общества защиты животных…
Мне всегда очень хотелось посмотреть ее удостоверение или значок, которые бы подтверждали ее принадлежность к этому обществу, но я никогда не видела их.
Никто не верил Амалии, что она кого-то заставила снять бревна с воза, потому только, что она не могла даже заставить собственного кота сойти с постели или с кресла, чтобы сесть или лечь самой.
Кот всегда спал и не уступал ей места, и ей приходилось ложиться на самом краю, как-нибудь, чтобы не потревожить кота. А тот растягивался во весь рост, вытягивал лапы и был крайне недоволен, если она даже задевала его. Он чувствовал свое превосходство над хозяйкой, которая, являясь таким активным членом общества охраны животных, не может стеснять своего кота. Он разваливался на кровати, на кресле — где ему хотелось — вверх животом, вытянувшись во всю длину, да еще и мотал хвостом в знак того, что ему помешали, разбудили, прервали такой сладкий сон.
Надо сказать, что кот Барс, столь ревностно охраняемый Амалией, был самый простой кот-дворняга, с широкими полосами на спине, мордастый, злой котище, который не давался в руки и вечно был недоволен мной. У него была мерзкая манера забиваться под кресло, как только он видел меня, и прятаться там в темном углу, а когда я пыталась его вытащить из угла, он больно царапал меня за руку, и сразу же вздувались желваки на руке. О, я ненавидела его короткий взмах лапой и выпад вперед, ко мне, после чего кота жалели и говорили:
— Бедный Барс, тебе не дают покоя, поди сюда, мой хороший, иди ко мне.
И Барс, мерзкий Барс, так больно цапнувший меня, шел, трусил, бежал к Амалии, прося у нее защиты, он у нее, а не я! Я, поцарапанная, униженная, должна была просить прощения у Барса, в то время как хотелось ему наступить на хвост. Ведь он первый начал! Я хотела его вытащить из-под кресла и просто поиграть с ним, повозиться, ну, слегка помять его, теплого, мехового, только и всего, но кот сделал из моей попытки нападение, он отбил атаку, а я, пострадавшая, поступала теперь в разряд людей, угнетающих всех животных, людей, с которыми боролась Амалия.
И я просила прощенья у кота, я старалась не замечать его, а он брезгливо смотрел на меня, прятался или, сидя на коленях у Амалии, поводил мордой в сторону, когда я проходила мимо. Паршивый Барс чувствовал, что я прошу прощения, в то время как я считала его напавшим.
Так часто Амалия повторяла:
— Все-таки люди не стоят животных, сколько они делают зла всем, а животные — никогда!
Я посасывала поцарапанную руку и не смела ей возражать, а Барс, развалившись у нее на коленях, делал такое выражение лица: «Вот видишь, люди никогда не могут сравниться со мной». Я раздувала ноздри и отвечала ему тоже глазами: «Как же, как же! Твою доброту и доверчивость я знаю!»