Бои шли на Днепре и вокруг Одессы, а только накануне в морском дозоре погиб дежурный катер: на полном ходу кораблик наскочил на мину. Не нашли ничего — только две-три плавающие бескозырки. Катером командовал лейтенант, с которым успел подружиться младший лейтенант Луначарский, состоявший тогда при штабе ОВРа (охрана водного района). В ту пору ОВР был самым активным соединением флота. Крейсеры и эсминцы ходили под Одессу, уходили туда под прикрытием конвоев транспорты с войсками и оружием; и тогда маленькие бойцы — катера и тральщики — неизменно опять сопровождали корабли высшего ранга. Назначение Луначарского в ОВР, конечно, было интереснейшим, многие из нас, прикомандированных к другим частям флота, а в большинстве — к редакции общефлотской газеты «Красный черноморец», охотно посещали базу ОВРа в Стрелецкой бухте, моряков-катерников.
Я застал-Луначарского за расклейкой стенгазеты. Этим не исчерпывались его обязанности. Он (как, впрочем, и многие из нас) был и газетчиком, и докладчиком по литературным и текущим политическим вопросам, и сотрудником «Красного черноморца», и корреспондентом московских изданий, и автором сценических клубных миниатюр, и собирателем флотского фольклора, и летописцем, и историком, и главное — при всем при том — писателем и поэтом с душою, обеспокоенной небывалыми впечатлениями войны.
В работах Луначарского, в его разнообразном амплуа была еще одна особенность, которой он придавал первостепенное значение. Он владел английским и поставил себе задачу — хорошо усвоить немецкий и другие языки. Именно в этом видел он свое предназначение, считал, что тут он может принести наибольшую пользу, и потому дорожил каждым свободным часом для усовершенствования в языках, как он сам говорил, работал «до одури».
Недавно прибыли в Севастополь английские офицеры-специалисты по магнитным устройствам, с их помощью оборудовались противоминной защитой корабли, была нужда в переводчиках, и знания Луначарского действительно оказались очень кстати.
— Здравствуйте, Луначарский! Ого, усики уже заметны?
— Здравствуйте, Бондарин! — не отрываясь от работы, отвечал он.
Было модно на флоте отпускать усы — и Толя решил последовать моде: подстриженные усики на сухощавом лице, высокий лоб, воротник кителя расстегнут, прядь темных волос спадает на лоб; темные, чаще всего задумчивые глаза сейчас очень печальны, и я догадываюсь о причине.
Он говорит:
— У вас в редакции (то есть в «Красном черноморце»), конечно, уже знают, что случилось в море… А знаете ли вы, что я должен был идти на катере?
Я этого не знал.
— Немного вы знаете, — улыбнулся Толя, — А знаете ли вы, что я каждый день пишу домой? Когда-то отец был в моих глазах человеком-солнцем, и тогда у меня было два солнца — отец и мать. Потом осталось одно. Мать осталась для меня всем: мое вдохновение, мужество, мое будущее! Вы знаете, что она не только любит детей — она ведь тоже писательница. Она трудится над великой книгой — книгой своей жизни. Ведь у них (то есть у Анны Александровны и Анатолия Васильевича) в их молодые годы был роман, достойный сопоставления с романом Герцена и Захарьиной… Но это так — между строк. Мать — женщина возвышенно-романтической революционной и безукоризненно правдивой жизни, такою должна быть и ее книга — такая же совершенная по своей силе правдолюбия. Никаких выдумок. Изобразить человека нашего времени! — ведь пока такой книги еще нет. Мы ее напишем. Написание жизни — ведь это самый интересный, самый нужный путь. Я напоминаю об этом матери в письмах каждый раз. Я и сам всегда думаю о такой книге. «Путешествие в свою жизнь», — что может быть интересней! Ведь то, что мы начинаем здесь, в Севастополе, видеть и понимать, все наше огненное время, раскрывает нас с вами перед людьми беспощадно в ракурсах неожиданных, и это ни в коем случае нельзя упускать. Меня они (мама и жена) спрашивают… Да, я забыл сказать вам, что теперь у меня опять два солнца. Этого вы, может быть, тоже еще не знаете. Вы не знаете, какой свет и тепло, какое солнышко молодости моя жена, Елена Ефимовна… Впрочем, зовите и вы ее Аленкой, как все. Аленка! Солнышко! У нее на личике монгольского склада необыкновенные небеснославянские глаза. И все в ней необыкновенное… Боже, удастся ли мне увидеть их так скоро, как мечтается!.. Знаете, может быть, и удастся! Намечается.
— Что намечается?
— Деловая командировка в Москву. С моими англичанами. Ведь жгучая мечта — это уже факт!..
Не скрою, что я позавидовал товарищу, его мечте. Но этакой удаче позавидовал бы каждый из нас, каждый хотел превращения задушевнейшей мечты в факт — тем более что не каждый из нас успел проститься со своей семьей: некоторые москвичи были зачислены в кадры здесь же в Севастополе, где группой работали по истории кораблей флота и где и настигла их война. Так случилось и со мной.
Я смекнул, что можно будет хотя бы кое-что передать с Толей. Он, конечно, охотно согласился и в свою очередь стал собирать свои письма, приготовленные к отправке.
— Какое счастье они доставляют мне! — продолжал он, — как хочется мне радовать их! — и тут он приостановился, глубоко и счастливо вздохнул, глаза его заблестели, и он сказал не без гордости: — У нас скоро должна быть дочь.
— Поздравляю. Но почему вы так уверены, что дочь?
— Не знаю, почему, но уверен, что будет новая маленькая
Аннушка, в честь мамы — Анютка, Анка… Вот, пожалуйста, возьмите и отправьте с почтамта — все-таки скорее. Они спрашивают: «Как живешь? Какие приключения?» А какие у нас приключения? Вот разве это? — он показал на стол, на котором стояла шахматная доска с недоконченной партией. Фигуры сохраняли свои позиции. Толя задумался, как бы ища ответа на какой-то вопрос, сказал:
— А я проигрывал лейтенанту и, может быть, поэтому не спешил к нему на катер. А ведь хотелось выйти в море, я уже получил разрешение, мои англичане уехали в Новороссийск… Надо торопиться познать как можно больше… Но вы представляете себе, какое это будет счастье, когда войны не станет. Будет же, будет так.
— Как?
— Что не будет войны. Какие мы еще будем счастливые!
Признаюсь, в моих глазах все выглядело сложнее: гитлеровцы уже приближались к Ленинграду. Меня иногда даже раздражали «легковесный» оптимизм Луначарского, его восторженность, казавшиеся мне несовместимыми с событиями первого периода войны. Я хорошо видел, что это не был совершенно уже невыносимый «оптимизм», который, увы, встречался довольно часто, но проистекал от невежества духовного, от гражданского равнодушия, и все-таки озадачивал меня и Толя: как же так? Ии царапинки, ни трещинки? Значительно позже я попял: то, что казалось мне юношеской беспечностью, было выражением именно неколебимой гражданской веры, стойкости, свойственной именно юношам военного поколения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});