Поликарпов в такие игры не играл. Если он что-то запрещал – запрещал открыто. По его мнению, ничего стыдного в таком запретительстве не было – так оно и полагалось. Это он приезжал в «Литературку» разносить редакцию за мой «Бабий Яр». Как видим, в минуты отдохновения его усталую от ежедневной классовой борьбы душу трогал, например, Вертинский. Но, может быть, рядом с пластинкой Вертинского в сейфе Поликарпова лежала подписанная им же инструкция радиовещанию не слишком популяризировать этого чрезмерно «эстетского» певца? Наследник Поликарпова, В. Шауро, однажды проводил со мной «отеческую» беседу в течение 9 часов! Я вошел в его кабинет в 10 утра, а вышел в 7 вечера. Где-то в середине разговора, смертельно устав, как и я, Шауро спросил меня: «Отдохнем немножко, Евгений Александрович?» Я, честно говоря, надеялся, что вместо «партийных сушечек» он предложит что-то посущественней. Но Шауро исчез в задней комнате и появился с японским кассетником (наша идеология по технической оснащенности далеко опередила Поликарпова с его скромной отечественной виктролой, заводившейся вручную!). Что же услышал я в штабе нашей идеологии после того, как здесь при Поликарпове звучали песни «упадочного» Вертинского? Еще более «упадочные» песни Высоцкого, которые ни разу при его жизни не были выпущены официальной большой пластинкой. От кого же зависел выход этой большой пластинки? Как раз от того человека, который так любовно проигрывал мне неофициальную запись на японском кассетнике. Шауро, правда, все-таки помог выйти пластинке-крохотулечке Высоцкого. Но вот на большую пластинку его большой любви не хватило.
У меня была забавная история с моей невинной лирической песней «В нашем городе дождь» на музыку Колмановского. В 1963 году эту песню в газете «Советская культура» тоже разгромили как «упадочную». Песню затем запретили исполнять. Когда у меня был в Театре эстрады творческий вечер, перед самым началом певица Майя Кристалинская сказала мне, что ее предупредили: если она споет эту песню, ей отменят какие-то важные гастроли. «Спойте вы, – предложил я выступавшему в концерте Марку Бернесу. – Вы настолько знамениты, что вам нечего бояться». Но Бернес уперся – он сказал, что эта песня не для его голоса, к тому же он не может петь песню, слов которой не знает наизусть. «Спой сам, – сказал он. – Ты же знаешь и слова, и мелодию». И я, минут за пятнадцать до начала концерта, начал репетировать вокал! Меня спасло только то, что, послушав, Бернес переменился в лице и с братской жалостью обнял меня: «Увы, мой дорогой, вокал – это не твоя стихия».
29 ноября 1963 года я читал в ВТО отрывки из еще не законченной поэмы «Братская ГЭС». Кажется, особенно вдохновенно я читал главу «Револьвер Маяковского». Она заканчивалась такими строчками:
Пусть до конца тот выстрел не разгадан,в себя ли он стрелять нам дал пример?Стреляет снова, рокоча раскатом,подъятый над эпохой револьвер.Он учит против лжи, все так же косной,за дело революции стоять.В нем нам оставил пули Маяковский,чтобы стрелять, стрелять, стрелять, стрелять…
Едва я завершил читать эту главу, как в зал вбежала девушка и закричала: «Убили Джона Кеннеди!» С той поры со словом «стрелять» я обхожусь осторожнее, избегая его даже в символическом смысле. Убийство Джона Кеннеди потрясло не только американцев, но и их искусственных антагонистов – русских. Самое искреннее горе и сочувствие так называемых «простых советских людей» показало, что, к счастью, «образ врага», который мы столько лет строили из американцев, у нас не привился.
Бернес предложил мне написать песню на смерть Кеннеди. Первый вариант ему не понравился, и он был прав. В этом варианте было слишком много обвинений по адресу убийц и мало разделенности горя с американским народом. Был элемент политической полемики, неуместный в реквиеме. Родился второй вариант, начинавшийся так:
Колокола в Америке взывают,и птицы замедляют свой полет,а статуя Свободы, вся седая,печально по Америке бредет.Она бредет средь сумрака ночного,покинув свой постылый постамент,и спрашивает горько и сурово:«Американцы, где ваш президент?»
Последняя строка стала трижды повторявшимся рефреном.
Песня, записанная в исполнении Бернеса на музыку Колмановского, производила на тех, кто ее слышал, огромное впечатление. Она была принята на радио, и все мы с нетерпением ждали выхода песни в эфир. Оставалось всего несколько дней, и вдруг меня вызвали в ЦК к Поликарпову. По приятным поводам меня туда никогда не вызывали. Поликарпов был мрачнее тучи. Впрочем, это было его обычное состояние. Улыбающимся я его не помню. Когда Поликарпов однажды увидел поэта Луконина в спортивной кепке с игривой искоркой, он показал ему свою серую велюровую шляпу и мрачно сказал:
– Чтобы завтра у тебя была такая же шляпа, как у меня…
Однажды он отчитывал Константина Симонова за то, что тот не выкупает продукты из спецраспределителя.
– Ты что этим хочешь сказать, Костя, что ты лучше всех других? Раз партия решила, что тебе положено, значит положено…
В таком же хмуром поучающем стиле мастодонта-ворчуна он начал разговор со мной о песне, посвященной памяти Джона Кеннеди.
– Ты что, нас с американцами поссорить хочешь своей песней?
– Я вас не понимаю, Дмитрий Алексеич… То раньше вы меня все время упрекали, что я поддаюсь на удочку американской пропаганды, то сейчас вы вдруг заботитесь, как бы американцы не обиделись. Разве в этой песне есть хоть слово, оскорбительное для американского народа?
– Она вся оскорбительная.
– Чем?
– А тем, что ты в ней все время спрашиваешь: «Американцы, где ваш президент?» Как это – где?! Американский президент там, где ему и надлежит быть, – в Белом доме. У него есть имя и фамилия: Линдон Джонсон.
– Да, но я же имею в виду Джона Кеннеди…
– Мало ли что ты имеешь в виду… Убили-то того, а обидеться может этот…
Песню так и запретили, а ее музыку, «чтобы не пропадала», Колмановский использовал в песне, близкой по теме: «Пока убийцы ходят по земле». (Когда-то Главпур, долгое время запрещавший «Хотят ли русские войны», предлагал Колмановскому найти другого поэта, чтобы тот написал на эту музыку другие слова.)
Анализируя, почему партийный идеолог неожиданно воспылал любовью к Линдону Джонсону, я думаю, что все-таки это была неправда.
Мою песню запретили, ибо они не хотели, чтобы по нашему радио наш знаменитый певец пел написанную нашим поэтом слишком грустную песню о человеке, который все-таки принадлежал не к социалистической, а к капиталистической системе.
Такая же ханжеская неправда была в попытке запретить мой спектакль «Под кожей статуи Свободы» на Таганке под предлогом того, что может обидеться приезжающий с официальным визитом Никсон. На самом деле этот спектакль не хотели разрешать, потому что он был не только об Америке, а о шестьдесят восьмом годе. Тогда все кроваво слиплось – и убийство Роберта Кеннеди, и Мартина Лютера Кинга, и танки на улицах Праги. Когда на сцене звучали строки «Сходит мир с ума от перегрева. Все границы люди перешли от перераспада, перегнева, переозлобленья, перелжи», сразу вспоминалась попранная граница Чехословакии. Вместо ресторанчика «Это-то» напрашивалось родное «ВТО». Дело было не в эзоповом языке, а в глобальной аморальности происходивших тогда событий. Когда спектакль все-таки удалось пробить, «Нью-Йорк таймс» опубликовала статью «Успех антиамериканской пьесы в Москве». Шеф бюро Хедрик Смит был тогда в отпуске. Когда он приехал, я ему пожаловался на автора статьи, примитивно понявшего текст. Хедрик пошел сам на спектакль и потом пожал плечами: «Простите этого журналиста – он еще не очень хорошо знает русский и не умеет читать между строк. Вы хотите, чтобы я написал всю правду об этом спектакле? Но это же будет выглядеть как донос на вас вашей же цензуре. Вспомните, какие неприятности были с любимовским „Гамлетом“, когда в Америке появилась статья о том, что призрак Сталина ходит по сцене между шекспировскими героями… Как все-таки трудно работать с вами, с русскими… Вы не любите, когда вас не понимают, и пугаетесь, когда вас слишком хорошо понимают».
Увы, он был прав.
Вот какие биографии бывают в России у песен и у поэтов. А вы еще после этого «хочете песен»? «Их есть у меня», но все меньше и меньше…
14. Конец мастодонта
Поликарпов, видимо, был глубоко несчастливым человеком, ибо преданность партии сочеталась у него с неповоротливостью. Громоздкость, тяжеловесность уже были не столь в цене, сколь умение изгибаться вместе с генеральной линией партии. Генеральная линия партии обладала гибкостью женщины-каучук. В политическом цирке такой человек, как Поликарпов, был подобен бывшему артисту, отыгравшему все свои роли, которого из милости держат возле арены с граблями для выравнивания песка. В своем мрачно-серьезном отношении к своим обязанностям Поликарпов иногда был по-кафкиански абсурден на фоне ловкачей, балансирующих на слабо натянутой политической проволоке. Ольга Ивинская в книге «У времени в плену» приводит пародийную историю, когда Поликарпов, приехав в Переделкино, пригласил Пастернака в ЦК, на встречу «с одним очень важным лицом». Пастернак, предполагая, что это будет Хрущев, поехал. Каково же было его невеселое изумление, когда его завели в кабинет, где сидел оказавшийся единственным важным лицом тот же самый Поликарпов.