И я уловил в глазах Поликарпова насмешливое торжество. Я вспомнил слова моей жены Гали, пригрозившей мне, что она со мной разведется, если я и дальше буду уродовать поэму. Но я не забывал и о другом, все лихорадочно взвешивая в этот миг в поликарповском кабинете. Все труднее и труднее становилось напечатать что-нибудь о преступлениях сталинизма. Страна вступала в период помпезной брежневской стагнации. В цековских и военных кабинетах уже началась работа над документом о реабилитации Сталина. Такая реабилитация, пусть даже частичная, могла отшвырнуть страну назад. «Братская ГЭС», печатающаяся лишь на исторической инерции, на долгое время могла остаться одним из последних библиотечных источников для молодежи, чтобы узнать хотя бы часть правды о времени террора и пыток. «Ничего, – подумал я. – Когда-нибудь я выброшу все, что они меня заставляют вписывать. Был же я когда-то прав, напечатав „Наследники Сталина“ с навязанными мне дополнениями. Ладно, беру грех на душу, сам и ответ буду нести. Но только перед Богом, а не перед теми, кто не сделал и десятой части сделанного мной. Главное в Галилее было то, что он сказал: „А все-таки она вертится…“ – а не то, что он говорил, когда ему приставляли нож к горлу…»
– Для того чтобы все это сделать, мне нужно не три месяца, а три дня, – сказал я, и насмешливая победительность в глазах Поликарпова потускнела.
Через три дня все собравшиеся снова встретились в том же самом кабинете.
Я прижал Поликарпова, и ему пришлось читать все в нашем присутствии. Было представлено все по пунктам:
1. Глава «Бетон социализма» – о первых пятилетках.
2. Глава «Я убит» – о многомиллионных жертвах во время войны.
3. Дополнение к главе «Нюшка» – о последствиях войны в деревне.
4. Глава «Партбилеты!» (Всего 16 строчек – максимум, что я из себя смог выжать.)
Поликарпов буквально въедался в дополнительные главы, но со смешанным чувством – боязни пропустить что-нибудь идеологически ошибочное и тайной гордости частичного соавторства.
– Кажется, неплохо, – сказал он осторожно, обводя нас глазами и ища в нас союзников. – Но вот о партии как-то уж очень мало. Может быть, ты еще бы поработал – гроханул бы этак строк семьсот, а то и тысячу?
Смеляков взорвался:
– Да вы что! Маяковский и то за всю жизнь только десять строк о партии написал. А я вот, например, ни одной…
– Да?! – переспросил его Поликарпов, тяжелея глазами, которые сразу налились каким-то прокурорским свинцом. Он как будто первый раз увидел Смелякова и кое-что, безусловно, засек в своей крутой памяти.
Потом Поликарпов обратился к Полевому:
– Слушай, Борис, может быть, эти шестнадцать строчек напечатать заглавными буквами, да хорошо бы красного цвета? Чтобы они выделялись в поэме, чтобы сразу бросались в глаза.
– Нет, это невозможно… – затряс головой Полевой. – Не по политическим причинам, конечно, а по типографским. Вы же прекрасно знаете, какие у нас неандертальские машины. Я уже три раза обращался с записками в ЦК.
Поликарпов прервал его:
– Потом, потом. – И вдруг неожиданно обратился ко мне по имени-отчеству: – Ну как, Евгений Александрович, может, все-таки поработаешь еще, напишешь еще хоть сотню-другую строк для родной партии?
– Да не может он больше! Не может! – вскочил со стула Смеляков, наливаясь яростью.
Поликарпов холодно смерил его взглядом.
На «государственного поэта» Ярослав Васильевич Смеляков явно не годился.
«Братская ГЭС» вышла в 4-м номере 1964 года. Из нее была выброшена глава «Прохиндей», вписаны три главы, вписано огромное количество балансирующих прокладок, которые я потом выбросил. Строчечных поправок всего было 593.
Когда в 1964 году в мастерской художника Олега Целкова я показал Артуру Миллеру верстку поэмы, испещренную красными карандашами, он был потрясен:
– Как вы можете писать в таких условиях? Что за люди вас так мучают?
Я показал ему на картину Целкова, где самодовольные уроды кромсали ножами живое тело разрезанного арбуза.
Однажды я позвонил Поликарпову по какому-то делу. Секретарша расплакалась:
– А вы еще ничего не знаете, Евгений Александрович? Дмитрий Алексеевич вчера как раз отошли. Какой все-таки человек это был! Когда я последний раз его навестила, он так мне и сказал: «Видно, отхожу. Передай жене, чтобы за эту неделю паек в распределителе не брала – не отработал». Вот какие люди были в нашей стране, Евгений Александрович! Нам с вами повезло, что мы их застали.
Я был одним из немногих писателей, которые пришли хоронить Поликарпова. Мне говорили, что лицо его было страшно искажено нечеловеческой предсмертной гримасой и пришлось прибегнуть к помощи хирурга. В гробу он был слишком нагримирован, чтобы можно было увидеть его настоящее лицо, которое он, возможно, прятал при жизни и которое ухитрился под гримом спрятать после смерти.
А может быть, его трагедия заключалась именно в том, что у него не было своего лица, а лишь своеобразная лицевая униформа? Поликарпов был тоже жертвой того, во что он верил или старался верить. Но верил ли он на самом деле или нет – это все-таки он унес с собой в могилу.
Смерть Поликарпова, этого мастодонта сталинской эры, трагически попавшего каким-то чудом в эпоху первоначального разложения всего того, чему он ревностно служил, была переломным моментом навязанной народу идеологии примата партии и государства над человеком. От момента его смерти было еще далеко до отмены цензуры, шестой статьи Конституции. Тогда нам, писателям, казалось, что стоит лишь добиться отмены цензуры, и жизнь станет прекрасной. Все оказалось сложней. Если мы не окажемся достойными свободы – тогда снова запросим цензуры и снова попадем в нее на долгие годы, как в звериную клетку.
Слух о моем самоубийстве
«…Вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилева, Короленко, Добычина, Мирского, Цветаеву, Бенедикта Лившица, замучившая Белинкова, очень легко может довести Евтушенко до самоубийства…»
К. Чуковский, 12 апреля 1969. Дневник 1930–69. Книга 1, с. 340–341
«Слух о моем самоубийстве коснулся слуха моего…»
Е. Евтушенко, 1963. Из записной книжки
Почти каждый раз, когда я попадал в очередную опалу, начинали ходить слухи о моем самоубийстве.
В одно прекрасное утро тех незабываемых дней шестьдесят третьего года, когда наши газеты соревновались в поливании меня грязью, нервно задребезжал дверной звонок.
На пороге стоял тщедушный милиционер с вытаращенными испуганными глазами.
– Живой, слава богу, живой… – облегченно выдохнул он и потащил меня к балкону. – Народ волнуется. По какому-то «голосу» передали, что вы самоубились. Покажитесь народу…
«Волновавшегося народа» было не так уж много – человек тридцать.
– Успокойте их… Сделайте ручкой… Ну что вам стоит… – шептал мне в спину милиционер.
Чувствуя себя полу-Керенским, полу-де Голлем, я «сделал ручкой».
После нестройного «ура!» толпа начала расходиться, хотя, может, кто-то был разочарован.
Вскоре раздался еще один звонок.
На пороге стоял мой друг – совсем еще молодой, но уже знаменитый актер Женя Урбанский.
В руках у Жени была трехлитровая банка томатного сока.
– Жив, сукин сын… – сказал он, до хруста обняв меня своими могучими руками. – Я так и знал, что это враки. Ты же не способен на такую подлость по отношению к твоим друзьям, как самоубийство…
Мы сели на кухоньке и стали пить, естественно используя томатный сок лишь для запивки.
Однако звонки в дверь не прекратились.
Вошли те, кого я меньше всего ожидал: бывший буденновский конник, затем чекист, сначала многих посадивший – в частности, дедушку моей жены Гали, руководителя советской кинематографии Шумяцкого, – и потом с десяток лет отсидевший сам в бериевской одиночке, а ныне генерал КГБ в отставке, оргсекретарь Московской писательской организации Виктор Ильин и секретарь ее парткома Иван Винниченко – всегда с масляной умильностью улыбающийся, даже в самых неподходящих ситуациях. Они не без удивления смотрели на нас с Женей, на трехлитровую банку томатного сока, переминались.
– Ну что вы сидите в этой кухоньке, прячась от собственного народа… – укоряюще покачал головой Ильин. – Я сразу, конечно, понял, что информация о вашем самоубийстве – очередная западная утка. При вашем-то завидном жизнелюбии… – и он не без некоторой зависти хохотнул, – и при вашем «женолюбии»… Но народ дезориентирован. Словом, не отсиживайтесь дома, покажитесь народу, походите в рестораны, постреляйте в потолок пробками вашего любимого шампанского, а заодно захватите и вашего дружка Эрнста Неизвестного…
– Мы вот тут выделили вам кое-какие скромные деньги на ресторанные расходы… – блинно замаслился Винниченко, застенчиво кладя на край стола почтовый конверт.