Астматик Сен-Джон поднялся со стула. Его неожиданно одолел приступ удушья. Он отошел в дальний угол палатки и воспользовался своим карманным ингалятором.
Псевдо-Парсифаль Залигер в ту же минуту перестал опасаться своего противника. Он находил Корнхаупта несколько смешным; так продувной старшеклассник подсмеивается над вспышкой гнева и последующим изнеможением старика-учителя. Только Залигер превосходил старшеклассника более высоким уровнем притворства. На его лице отразилось сочувствие Корнхаупту, он сбросил маску голодающего страдальца, чтобы выказать беспокойство, и даже чувство, близкое к состраданию, что его самого весьма порадовало.
Возвращаясь, капитан Корнхаупт прошел мимо столика сержанта, ведущего протокол, и прочитал записку, которую тот ему сунул: «Вонючая похлебка!» Ох, уж этот сержант, норовистый жеребчик, ницшеанский апостол, ненавидящий немцев только за то, что они, по его мнению, оказались неспособными выиграть войну у красных.
Кстати, Корнхаупт поймал взгляд Германа Хенне, призывавший его покончить с проповедью морали и энергичнее взяться за Залигера. Этот немец, этот коммунист, подумал Сен-Джон, жаждет мести. Играть роль его адвоката меня никто не уполномочил. Что определяет здесь ход допроса, какие убеждения? У него возникла мысль, что объективности ради следует признать одно смягчающее обстоятельство: молодой офицер был объят смертельным страхом. Корнхаупт по-прежнему считал, что Залигер а предпоследнюю минуту донес в гестапо на Герберта Фольмера, который его посетил с целью предотвратить наихудшее. Но, думал он теперь, капитан подпал под массовую истерию смертельного страха перед когтями издыхающего хищника. И не следует ли вину за недостойные действия, совершенные во время войны под воздействием страха, отнести за счет самого этого рокового факта?
Когда он продолжил допрос, в его голосе уже звучала легкая печаль:
— Принимая у себя посетителя, вы испытывали страх.
Вами руководило одно-единственное желание — еще раз выйти сухим из воды, верно?
Залигер ответил смело и честно:
— Так точно, это я признаю.
— Стало быть, вы по телефону или каким-нибудь иным путем поставили в известность гестапо. Ведь в данном случае недоносительство могло обернуться для вас настолько компрометирующим обстоятельством, что…
— Я признаю, подобные мысли мелькали у меня в голове. Но… — Залигер запнулся. Сержант с откровенным презрением сплюнул в опилки —…но я благоразумно остерегся узнать имя этого человека. У нас случалось, что знание имени вводило в излишний соблазн. Я выслушал этого человека, как исповедник выслушивает исповедующегося. Ни на минуту не воспринимал я его, как… Да, и кто он, собственно, был? Теперь мне думается, что он был коммунистом…
Услышав эти софистические упражнения Залигера, Герман Хенне забыл приказание Корнхаупта не вмешиваться в допрос.
— Имей же совесть… — взревел он, еле сдерживая ярость.
Но Корнхаупт раздраженно отмахнулся от него и спросил Залигера, но делился ли он с кем-нибудь своими мыслями после этого посещения. Теперь Залигер все свое внимание сосредоточил на Корнхаупте, как на вполне достойном человеке. Он изо всех сил старался выказать полную откровенность и придать своим ответам оттенок почтительного уважения, полагая, что такая великолепная откровенность и почтительность между воспитанными людьми будет правильно понята и оценена.
— В последние часы военных действий, — начал он, — в этом хаосе приказов и событий так называемый рецептивный дух работал — это я и по себе видел — надежнее, чем в обычное время. Как ни странно, но мне помнятся мельчайшие подробности этих последних часов: каждый разговор, каждое лицо, каждая мысль. И так же точно я помню, что, проводив непрошеного гостя, я позвал своего ординарца. У меня кружилась голова, меня мутило; я приказал принести крепкого кофе. Нынче я понимаю, почему так себя чувствовал.
Оп провел рукой по лбу. Серя<ант уже без всякого стеснения плюнул в опилки. Хенне досадливо покашливал.
Корнхаупт злился на неприличное поведение сержанта и на досадливую мину штатского немца.
— Что именно вы понимаете нынче? — спросил он Залигера.
— Благодаря посещению этого человека я понял, что должен буду нарушить то, что до сих пор было для меня абсолютным табу: приказ. Но признаться в этом какому-то штатскому — будь то хоть мой собственный отец — я не мог. Однако конечный результат, как вы выразились, господин капитан, доказывает, что я последовал его совету. А доносят ли на человека, совету которого следуют?..
Здесь бы Корнхаупту и поддеть его на крючок, сказав: ваш бывший командир показал, что сдача позиций без боя последовала по его косвенному указанию. Как прикажете это понять? Но Корнхаупт на это не решился, счел за благо еще немного повременить с ним и обратился к другому немцу:
— Вы все слышали, господин Хенне. Настаиваете ли вы на вашем заявлении? Ведь, насколько я понимаю, ваше заявление носпт характер жалобы…
Герман Хенне поднялся и встал за свой стул. Ладонями он сжал спинку так, словно хотел сквозь опилки вдавить ножки стула глубоко в землю. Каждое слово своего ответа он, казалось, перекатывал во рту, пытался его распробовать.
— У меня создалось впечатление, что мне следует уступить стул господину Залигеру… Я прошу разрешения уйти… — сказал он.
— Но это значит, господин Хенне… — Корнхаупт от волнения вскочил с места.
— Это значит, господин капитан, одно: чего не ищешь, того не находишь…
Хенне быстро откинул дверцу палатки и вышел. Свежий воздух ворвался в палатку. Залигер глубоко вдохнул его. Слабый запах лизола и опилок развеялся. Грозные видения уже не стояли перед глазами Залигера.
Поскольку капитан Корнхаупт растерялся и ни слова не говорил, Залигер скромно-прескромно заметил, что хорошо бы допросить в качестве свидетеля его бывшего ординарца, который тоже находится в лагере. Потому что один в поле не воин. И он назвал имя.
Капитан Джон Корнхаупт вызвал некоего Джошуа, чернокожего солдата, который и вывел капитана Залигера из желтоватых сумерек палатки. Корнхаупт жестом приказал Джошуа препроводить пленного обратно в лагерь.
— Записывайте, сержант.
Сержант в третий раз смачно сплюнул.
— Послушайте, сержант, кто предписывает нам методы наших действий?
Упрямый белобрысый сержант вскинул на Сен-Джона глаза, глупые, как у теленка.
— Так запишите же: подозрение не доказано.
На воздухе, под палящим июньским солнцем, на тропке, ведущей к лагерным воротам, Залигер почувствовал внезапную слабость. На мгновение у него потемнело в глазах. Пошатнувшись, он сбился с дорожки. Зелень травы ему показалась ядовито-зеленой обивкой кресла. Он хотел было по привычке опуститься на него, но внезапно ощутил сильный удар в ребра, споткнулся, опять ступил на тропку, увидел опутанные колючей проволокой порота и, лишь оказавшись на территории лагеря, отер со лба холодный пот, словно только здесь ждало его спасение, словно он, виновный, мог только здесь, среди голодных, мающихся животом соучастников его преступления, найти надежное убежище. Добравшись до койки, он присел на нее и всем любопытствующим насмешливо отвечал:
— Кое-кто желал знать, не знаю ли я кое-кого, кто кого-то застрелил в этой войне.
Господам камрадам импонировала такая невозмутимость Залигера. Они бы охотно услышали подробности. Но Залигер ограничился тем, что сказал:
— Да, воины, ежели вас вызовут в палатку номер пять, то старайтесь напоить ихних боссов млеком благочестивого образа мыслей. Напиток сей их опьяняет.
Ответный смех прозвучал как аплодисменты.
Но среди обступивших Залигера слушателей нашелся одни, которого коробили подобные солдатские шутки, задевая его за живое. Это был Глессин, бывший офицер связи при штабе, молодой, красивый и остроумный парень, который выиграл на пари у Корты две бутылки хеннеси по случаю взятия Вены, а операцию по розыску Хагедорна окрестил «Золотой пломбой».
— Господа, — сказал Глессин, — объявляется премия тому, кто назовет средство, с помощью которого было бы возможно аннулировать свое участие в сей блистательной войне!
Его слова только рассмешили окружающих. Глессин надулся и сентенциозно отчеканил:
— Следовало предвидеть, что этот вопрос не дойдет до вашего сознания.
Столь высокомерная ирония не прошла ему даром.
— Молокосос… Какая муха тебя укусила?.. Да у тебя приступ лагерного бешенства…
Залигер, откинувшись, сидел на голой земле, упираясь в нее руками и подставляя лицо солнечным лучам, как курортник на пляже. Ощущая всем телом близость земли и солнца, он содрогался от жгучей радости, что ему все же удалось ускользнуть из палатки, от пропахших карболкою опилок. Пусть себе допрашивают ординарца Мали. Парень ответит: «Господни капитан после посещения был очень взволнован. Он сказал мне, что это был отец одного из погибших зенитчиков». Так они условились еще на Базарной площади в Райне, на сборном пункте военнопленных. Торжествующий свою победу, вполне уверенный в том, что вызвал симпатию даже у Корнхаупта, Залигер обратился к Глессину: