— То, что вы ищите, Глессин, можно найти в достославном «Бароне Мюнхаузене». Там написано, как вытащить себя за собственную косу из темной истории.
И опять все расхохотались. Только рассерженный Глессин повернулся и ушел. Но с его уходом потухла и радость Залигера от собственного триумфа.
С тех пор прошло немало времени. По земле «большого лугового лагеря», верно, уже опять прошел плуг. На том месте, где стояла когда-то палатка номер пять, сквозь остатки опилок уже пророс подорожник. Никаких следов исторических событии не сохранят эти места, и лишь отравленные хлором и засыпанные участки будут еще год-два песчаными морщинами безобразить лицо ландшафта. И если позднее, в мирные времена, один из бывших лагерников пройдет здесь, держа за руку своего ребенка, и скажет ему: «После войны мы валялись здесь в грязи, медленно умирая от голода и страха», — ребенок ничего не поймет и подумает: почему же, это ведь красивые места.
Вопрос Глессина, как аннулировать свое участие в этой войне, обеспечил юному лейтенанту внимание Залигера, настойчиво пытавшегося вызвать его на откровенный обмен мыслями. Залигер позволил себе серьезно воспринимать Глессина, хотя тот и был почти на четыре года моложе его, двумя рангами ниже и, как говорили, слыл в кругу приятелей опасным и дурашливым enfant terrible[31].
Капитан Залигер не разделял профашистских суждений большинства, ибо страх сковал ему мозг и тело. Но всего более он страшился незнакомого немца-штатского, очевидно единомышленника Фольмера, который, конечно же, не успокоится, покуда не отыщет след главного свидетеля против пего, Залигера, след тех гестаповцев, которые сейчас, возможно, и смылись, но вряд ли далеко. А если, думал Залигер, изловят этих людей, то, спасая собственную шкуру, они назовут того, кто назвал им Фольмера.
Залигер искал общения с Глессином, чтобы тренироваться на его «моралистском пунктике» и овладеть всеми финтами, контрударами и аргументами моральной самозащиты. Он надеялся, что, отводя самообвинения Глессина, он войдет в форму. А Глессин полностью отдал себя в распоряжение Залигера, полагая, что тот принимает его всерьез. Когда после «большого лугового лагеря» они оказались в «лагере надежды», оба приложили немало усилий, чтобы остаться вместе. Но и Глессин держался оборонительной тактики, хотел иметь противника, который бы поносил его дворцовый моральный переворот, потому что он и сам не был уверен в правомочности своих теорий, более того, даже немного стыдился их.
И так как оба они были в известной мере образованными людьми, им довольно долго даже в голову не приходило, что они ломают друг перед другом комедию, что бой идет вне ринга, что при своей интеллигентности они в лучшем случае ведут себя грубо и невоспитанно. В своих беседах они чаще всего затрагивали тему: что есть время? Залигер рассказывал о часах с запекшейся кровью, снятых с подбитого боинга, на стекле которых он пилкой для ногтей выцарапал: «memento mori». Теперь он издевался над собой:
— Что за идиотизм пытаться связать какую-либо мораль с абсолютно аморальным понятием времени. Время и мораль ничего общего не имеют. Время течет, мораль пребывает в неподвижности. Что сильнее? Безусловно, время! Вследствие этого…
— …абсолютно ничего постоянного не существует, это вы хотите сказать?
— Да, приходится делать этот вывод, Глессин. Все, о чем мы размышляем, — относительно и глубоко условно.
Глессин полагал, что он сравнивает время с могучим потоком, которому наплевать, пьют из него или топятся в нем. Правда, тем самым он лил на мельницу Залигера не слишком подходящую воду.
— Колоссально, — отвечал капитан. — Какие сумасшедшие усилия требуются от мировоззрения, чтобы заякорить алтари и аутодафе в океане времени. А океан времени бездонен и все в нем дрейфует…
Глессин говорил:
— Если я не ошибаюсь, это сравнение вы получили в подарок от меня, господин Залигер… Гитлер, например, был величайший полководец всех времен, а мы — попали впросак… Это дорога через болото… Вопрос к потерпевшим крушение: есть второй якорь на борту?..
— Но что значит попали впросак? Что значит потерпели крушение? Все это только слова, Глессин. Мы — жертвы… жертвы, оставшиеся в живых…
Лейтенант поднял брови:
— Поздравляю, господин филистер! Все это очень хорошо. Но от жертвы, да будет вам известно, разит назидательностью и моралью. К черту ее, господин Залигер. Я лично, если меня кто-нибудь попробует поманить идеалами, рявкну: «Надувательство» — и пошлю его подальше. А сам буду и впредь жрать, пьянствовать, спать, выслушивать лесть и льстить в свою очередь, кусать и с… пардон, как повелел бог… бог Хронос, обладатель наилучшего желудка…
Залигер возмущался абсолютным безразличием Глессина, хотя и сам хотел бы щегольнуть таким же безразличием. Но будучи не в силах побить Глессина на этом поприще, он невольно уподоблялся адвокату, отвергающему выражение «осел», считая его оскорбительным, но вполне допускающим выражение «asinus», хотя оба эти выражения означают одно и то же. С пеной у рта вместе с Фаустом он проклинал «дух времен», как «дух самих господ историков», он требовал «безгосподского» духа времени и был бесконечно счастлив, придумав для его обозначения формулу «объективный дух». И Глессин, радикальный немецкий нигилист, тотчас ухватился за это спасительное «нечто», как утопающий за соломинку. После некоторых колебаний он твердо встал вместе с Залигером на точку этого вновь открытого понятия, как на незыблемую точку среди непрерывно мелькающих явлений. Продолжая мудрствовать над формулой «объективный дух», они пришли к общему выводу, что человечество нуждается в мировой религии, религии, из разумно-гуманных соображений оставляющей небу небесное и, как выразился Залигер, «вводящей в действие» новую мораль, вполне безвременную и беспощадно-справедливую в отношении каждого. Как только они извлекли из футляра своих философских размышлений и вознесли над землей этот новый небосвод, Глессин прямодушно заявил, что он мечтает об ангельском лике, в котором бы сочетались черты непреклонного архангела Михаила с кротостью девы Марии. Залигер в отличие от него больше склонялся к религии «свободного соглашения свободного духа» и провозглашал священными покои кудесника Зарастро, где не ведали мести. На деле же оба искали громоотвода, который отвел бы болезненные разряды их совести в почву сострадания, обязывающего тебя разве лишь к ничему не обязывающему раскаянию.
Поскольку столь глубокомысленным беседам приличествует покойное уединенное место, а в «лагере надежды» людей было что сельдей в бочке, Залигер и Глессин из-за непрошеных реплик соседей частенько теряли «свою нитку» или же на следующий день, раздраженные всеобщей свалкой, сами опровергали свои же былые доводы. Правда, их нары хоть и находились под крышей, но эта крыша нависла прямо над их головами. Вместе со стапятьюдесятью другими пленными они обитали на одном из чердаков казармы, где грязь, натасканный ногами песок и копоть лежали таким толстым слоем, что тела вдавливались в него и как бы в нем отпечатывались. Когда кто-ни-будь вставал ото сна, в этом слое оставалась форма его тела, хоть пеки в ней пряничного человека в натуральную величину. А глиняная черепица крыши, днем вбирая в себя солнечное тепло, вечером отдавала его жаром, пышущим как из духовки. Убежище это прозвали «адом на пятом этаже». В жаркие дни там буквально нечем было дышать. Но с теми, кто день и ночь валялся под открытым небом на пресловутом кровавом лугу, никто из обитателей «ада» все равно бы не поменялся. Как-никак им разрешалось спускаться вниз, чтобы подышать свежим воздухом на лагерной улице. Однако офицеры (все они еще носили или вновь стали носить знаки различия) делали это нечасто и неохотно. Внизу «счастливых» обладателей крыши над головой на все лады задирали завистники, или анархисты, к тому же с вызовом отказывающиеся отдавать честь офицерам, хотя отдание чести и было введено вновь. Кое-кто страшился искушения сбыть свои ордена и знаки отличия американской охране, что было строжайше запрещено. Помимо всего прочего, слабость от голода, разлитая по телу, делала их апатичными ко всему на свете. Большую часть времени они проводили наверху, сидели по своим углам, валялись в дерьме, спорили о числе солнечных пылинок в одном квадратном дециметре воздуха, до минимума ограничивали свои движения и, глотая слюну, похвалялись друг перед другом рецептами острых приправ, супа из телячьей головы, шпигованной оленьей спинки в красном вине и прочих разносолов. Разговоры об изысканных блюдах возобновлялись все снова и снова, изредка речь заходила о любви, но лишь в ее извращенных вариантах, в остальное время каждый предавался своим собственным надеждам и заботам, о которых только единожды позволительно было высказаться вслух, ибо во второй раз они решительно на всех нагоняли скуку. Умолкли и разговоры первых лагерных месяцев, когда они еще обсуждали, как могла бы та или иная неудавшаяся операция победоносно завершиться на том или ином участке фронта. В последние дни недели распространился слух, что американцы передадут русским среднюю часть Германии, то есть ту, в которой находился лагерь. Эта весть разбила тех, кто был родом из здешних мест, на две группы. Одни пытались убедить себя, что русские тоже люди, другие вопили, что русские перекопают всю Германию под картофель.