Глава тринадцатая
В конце августа, на девятой неделе после возвращения Руди домой, случилось, что он пропадал где-то всю ночь и вернулся лишь утром следующего дня.
— Вот все и решилось, — сказала мать. — Сущее безобразие, дать девочке слово, заманить ее в постель, а потом сбежать как напакостивший мальчишка. Кто хочет только срезать цветы, а сажать не желает, пусть убирается из моего дома на все четыре стороны…
Они ждут его обе, мать и Хильда. Время уже близится к десяти. Горькие это часы для них.
Хильда сидит у окна за швейной машинкой и сшивает распоротые старые брюки. Надо сделать поуже пояс, да и все немного сузить. Дора Хагедорн, мать, сидит напротив, у более светлого окна их большой кухни, сидит на своем постоянном месте за высоким рабочим столиком, сбоку столика висят метр и ножницы. На коленях у нее пиджак от брюк, которые шьет Хильда. Здесь светлее, потому что у гигантского каштана перед окном с этой стороны каждую весну обрубают ветки. Обрубать ветки и перед другим окном ни в какую не соглашается отец, Пауль Хагедорн. Он считает, что их зяблики, коноплянки и чижи в клетках, которыми завешана добрая половина стены, лучше всего чувствуют себя в подвижном полумраке. Постоянная игра света и тени в комнате напоминает пернатым певцам родные чащи. Дора разрешила ему эту прихоть только в одной половине кухни. Она любит трезвый дневной свет, и не только потому, что при свете сподручнее работать.
— Буду тебе второй матерью, Хильда, — сказала Дора Хагедорн, — если мне не откажут силы.
У матери тяжеловесная и сильная фигура, она сурова и строга в обращении… Молодой девушкой она была, видно, очень хороша. Да и сейчас еще ступает легко и быстро, несмотря на отяжелевший стан. Волосы ее, сколотые на затылке в пышный узел, не утратили своего пшенично-золотого цвета, разве что золотистого блеска нет больше в прическе этой сорокашестилетней женщины. И нет-нет да мелькнут жесткие седые нити. Любую работу мать выполняет ловко, ухватисто, словно играючи. Глаза у нее, как и у Руди, — серо-зеленые. Кожа на руках и ногах ослепительно белая. Только бледность выдает, что она целыми днями трудится в четырех стенах и, наверно, страдает малокровием.
Твое «да», пусть будет «да», твое «нет», пусть будет «нет», а что сверх того, то от лукавого, — любит она повторять.
И вообще характернейшая черта матери — набожность в сочетании с моральной чистотой и упрямой пиэтистской любовью к справедливости.
Посреди ярко освещенного по утрам места в оконной нише с незапамятных времен висит ее «Христианский домашний и семейный календарь», обновляемый в сочельник. Каждое утро, чуть свет, мать отрывает листок и вполголоса читает возвышающий душу текст. Больше всего она любит, когда календарь рассказывает ей «правдивые истории из жизни». Не проходит и дня, чтобы мать не прочитала вполголоса те места из Священного писания, которые рекомендует календарь на предмет углубленных размышлений. И также не проходит дня, чтобы она не пела своим глубоким, немного слезливым голосом хоралы, в свою очередь рекомендуемые календарем. Ей нет необходимости заглядывать в сборник песнопений, все хоралы от первой до последней строфы она знает наизусть. Летом мать поет свою благочестивую дневную песнь в пять утра, зимою — в половине шестого. По этому песнопенью в их семье можно проверять часы. Дора всегда встает первой, на добрых четверть часа раньше остальных. И ее пение служит другим сигналом побудки. Другие спешат, кто на работу, кто в школу, и любят эти хоралы только по воскресеньям. Ибо по воскресеньям они не призывают: вставай! Другие по воскресеньям имеют право спать дольше. Дора освящает всякое воскресное утро генеральной уборкой дома, скребет и чистит спаленки, кухню, зальце, прихожую. Работой она это не считает. Ведь уборка-то делается не за деньги и хлеб, а для собственной радости. Когда приходит время идти в церковь, дом сверкает чистотой. Но в церковь она обычно отправляется одна. Она не настаивает и на том, чтобы члены семьи повторяли за ней ежедневную застольную молитву, а молча произносит ее про себя. И тем не менее ее материнское благочестие правит домом.
К Хильде она снисходительнее, чем к собственным детям. Девушка приехала из большого города, думает мать, там люди совсем не такие, как у нас. Она даже разрешила Хильде и Руди спать вместе в чердачной каморке, где раньше спали мальчики, хотя свадьба предполагалась лишь осенью, когда у крестьян снова появится мука. Ну, а теперь, видно, свадьбе быть когда рак свистнет…
Сейчас, в эти горькие для Хильды минуты, Дора Хагедорн помогает ей в работе, выпарывает подкладку из пиджака. Это довольно хорошо сохранившийся синий шевиотовый костюм, от которого так и разит нафталином. Дора принесла его от знакомых на переделку. Соседи и знакомые уже наслышаны о ловкости Хильды в портновском искусстве. Вообще говоря, у Доры по горло собственной работы. В войну она научилась шорному делу, шила чехлы для фляг, поясные ремни и портупеи, а теперь возчики и крестьяне несут ей сбрую и хомуты для починки. В каморке под крышей гора работы дожидается матери. И все-таки сегодня она поставила свою табуретку в оконную нишу.
Дора и Хильда не обмениваются ни словом. Все, что было у них сказать друг другу, давно уже сказано. Руди пренебрег всеми советами, всеми предостережениями, всеми просьбами и снова что-то затеял с приемной дочерью доктора Фюслера. Как услышал он, что Лея жива, стал бессмысленно бродить из угла в угол, словно больное животное. Люди говорят, что она постепенно набирается сил, эта Лея. Она живет на горе, в деревне Зибенхойзер. Там ее дядя вот уже год работает учителем в школе и регентом хора. Руди ей что-то писал, и она ему ответила. Никто, однако, не знает, что было в тех письмах, и Хильда тоже не знает. Хотя Руди однажды ночью в чердачной каморке поведал ей о том, что было между ним, Леей и сыном аптекаря Залигером.
В спальне под ними было слышно, как скулит и охает Руди. Хильда упорно молчала. Потом скрипнула дверь их каморки, и кто-то один стал спускаться по лестнице. Это Хильда с подушкой и одеялом в руках сошла вниз. С того дня она спит в зальце на кушетке. На следующий день Руди хотел было отдать ей свою перину, а себе взять шерстяное одеяло. Но Хильда не пошла на этот обмен. И правильно поступила. Не права она только, решив ждать, пока он сам распутает путаницу в своей голове. Чего она, собственно, ждет? Пока Руди возьмется за ум? Несколько лет в гимназии вконец его задурили. Надо было сразу же внушить ему, что он связан напрочь…
Пусть Руди ошибся, считая, что Лея погибла в лагере. Из этой ошибки родилось нечто большое и важное. Он подобрал Хильду на дороге, жил со своим найденышем, как муж с женой, привел ее в дом как невесту, торжественно обещал ей: ко времени ярмарки, когда смелют новую муку, мы испечем наш свадебный пирог. Нет, этого с себя не стряхнешь, точно брызги дождя. А вот то, другое, стряхнуть можно. Ничего, кроме глупых фантазий, у него с Леей не было. Да время уже на половину все это стряхнуло. Иначе и быть не могло. Разве Лея не дурачила его в ту пору? Выставила его за дверь, потому что он из простонародья, бедняк. А он и теперь готов ей ноги целовать за это. Кто хочет снизу выбраться наверх, продает свою душу. Но что есть — то есть, и это сущее безобразие, дать девочке слово, заманить ее в постель, а потом сбежать, как напакостивший мальчишка. Кто хочет только срезать цветы, а сажать не желает, пусть убирается из моего дома на все четыре стороны… Со вчерашнего вечера ушел, где же это видано. Укатил на машине, на этой развалюхе своего хозяина и зятя, молодого Вюншмана, сказал, что хочет привезти хворост из леса, что возле Зибенхойзера. А домой не вернулся. Стало быть, решил… Господи, за что ты так сурово наказуешь меня грехами детей моих? Уже Кэте мне пришлось вычеркнуть из сердца, очень много она себе позволяла, а с Вюншманом все еще неясно было. Теперь вот с Руди беда. Всю войну прошел и вот теперь гибнет от собственного неразумия. Взрослых детей, если они споткнутся, нам уж вовремя не поддержать. Слишком тяжелы для наших рук. Одна надежда, что уму-разуму их научит камень, о который они себе лоб расшибут…
И чего это Хильда каждую минуту глядит в окошко? Неужто ждет, что на улице появится невинный Руди?
— Эх, Хильда…
Хильда вздрогнула от неожиданности и посмотрела на часы.
— Уже одиннадцатый час, мама…
— Уже второй, Хильд.
Дора Хагедорн еще ниже опускает голову над работой. Разве мало я смирялась духом? — думает она. А теперь объята гордыней, хочу выгнать Руди из своего дома. Христос сжалился над Марией Магдалиной — и выгнал менял из храма… Пусть мой дом останется чист… В кармане ее передника похрустывает письмо, которое она еще никому не показывала, даже Паулю, письмо из городского управления Рейффенберга, адресованное Паулю Хагедорну: «В порядке мероприятий по денацификации (см. распоряжение администрации земли Саксония, от 17/VIII с. г.) предлагается Вам до 1 октября с. г. очистить занимаемый Вами, как ответственным съемщиком, но принадлежащий городу, дом по ул. Вашлейта, № 3 (служебная квартира). Что касается получения другой жилой площади, то Вам надлежит обратиться в городское жилищное управление».