Пораженный его серьезностью и недоумевая, почему он принимает все это так близко к сердцу, я некоторое время молчал, а потом сказал:
— Послушайте, Фрэнк, этот гардемарин родной ваш брат, как вы говорите; так вот, неужто вы в самом деле думаете, что близкий вам человек будет задирать перед вами нос только потому, что у него на мундире нашиты большие медные пуговицы? Выбросьте это из головы. А если он такой, каким же он может быть братом, вешать таких надо, вот и весь сказ!
— Не говорите так, — возмутился Фрэнк. — Брат — благороднейший человек, и я люблю его больше всего на свете. Вы просто не понимаете меня, Белый Бушлат. Разве вам не ясно, что, когда он будет здесь, ему придется общаться с нашими идиотскими кадетами? Скажем, с этой жеманной мисс Нэнси Стриблз с беленьким личиком, который давеча, когда Шалый Джек его не видел, приказал мне передать ему подзорную трубу с такой важностью, как если бы он был сам коммодор. Неужели вы думаете, мне было бы приятно, если б брат увидел, как мне приходится здесь холуйствовать? Господи, да от этого с ума сойти можно! Что мне делать? — вскричал он в отчаянии.
Мы еще долго с ним проговорили, но всей моей философии не хватило, чтоб его переубедить. Наконец удрученный Фрэнк ушел, низко опустив голову.
Потом в течение нескольких дней, всякий раз когда старшина-рулевой докладывал о парусе, входящем в гавань, Фрэнк первым бросался на ванты, чтобы рассмотреть его. Наконец как-то во второй половине дня было доложено, что приближающееся к нам судно — давно ожидаемый транспорт. Я осмотрел верхнюю палубу, ища глазами Фрэнка, но он исчез. Вероятно, он спустился на батарейную палубу и высматривал транспорт из порта. Судно окликнули с полуюта, и оно встало на якорь так близко к нашим батареям, что его можно было бы галетой достать.
В этот вечер я слышал, как Фрэнк тщетно пытался избавиться от обязанностей гребца на первой шлюпке, которая из-за своих размеров обычно использовалась вместе с барказом для перевозки судовых запасов. Когда я подумал, что уже на следующий день этой шлюпке придется, возможно, ходить между транспортом и фрегатом, мне стали понятны попытки Фрэнка избавиться от своего весла, и я был искренне огорчен, что это ему не удалось.
На следующее утро горнист вызвал команду первого катера, и Фрэнк пошел на него, надвинув шляпу на лоб. Когда он возвратился, мне не терпелось узнать, как все обошлось, и, так как от излияний у него становилось легче на душе, он рассказал мне все, как было.
Вместе с товарищами он поднялся на транспорт и поспешил на полубак. Затем, обернувшись с тоской в сторону шканцев, он увидел двух воспитанников, прислонившихся к фальшборту и разговаривающих между собой. Один из них был кадет-старшина их шлюпки, был ли другой его брат? Нет, он был слишком высок и плечист. Слава богу, это был не он. Кто знает, может быть брат не пошел в это плавание? Могла же вкрасться ошибка. Но внезапно незнакомый воспитанник громко рассмеялся, а этот смех Фрэнк слышал раньше тысячи раз. Это был непринужденный смех от души — смех его брата. Но от него сердце несчастного Фрэнка болезненно сжалось.
Но вот ему приказали спуститься на главную палубу, чтобы помочь перетаскивать грузы. Когда шлюпку нагрузили, его направили на нее, но когда он взглянул на трап, то увидел, что оба воспитанника стоят в небрежных позах по обе его стороны, так что никто не мог пройти мимо, не задев их. Но и на этот раз, нахлобучив шляпу на лоб, Фрэнк стрелой пронесся между ними и схватился за весло. «Ну и билось же у меня сердце, — сказал он, — когда я почувствовал, что он тут рядом со мной, но я ни за что не взглянул бы на него, нет, я бы лучше умер!».
К великому облегчению Фрэнка, транспорт вскоре переменил место и встал глубже в бухте. Таким образом, Фрэнку не пришлось больше видеть брата во время нашей стоянки в Рио, а пока мы были там, он никаким способом не дал ему о себе знать.
LX
Как стреля ли по своему матросу
На фор-марсе был матрос, мой товарищ по бачку, хоть и не по марсу. Командир его недолюбливал и из-за каких-то пустяшных проступков лишил увольнения на берег, когда все туда отправлялись. В бешенстве от этого запрета, так как он уже свыше года не сходил с корабля, он через несколько ночей осторожно спустился за борт с намерением добраться до каноэ, стоящего на бакштове у голландского галиота в нескольких кабельтовых от «Неверсинка». На этом каноэ, орудуя гребком, он рассчитывал благополучно добраться до берега. Будучи пловцом не слишком умелым, он не смог проплыть совсем неслышно и привлек внимание часового, прохаживавшегося по обращенному к нему борту. Повернувшись, тот увидел едва заметное светлое пятно в том месте, где беглец плыл в тени фрегата. Он окликнул его; ответа не последовало.
— Пароль, или стрелять буду!
Опять ничего.
Через мгновение тьму прорезала красная вспышка, и пока она еще не угасла, белое пятно превратилось в багровое. Несколько офицеров, возвращавшихся с пирушки на берегу Фламинго, как раз в это время направлялись на корабль на одной из шлюпок. Они увидели вспышку и озаренное ею барахтающееся тело. В мгновение ока марсового втащили в шлюпку, носовым платком, скрученным жгутом, приостановили кровотечение и раненого беглеца доставили на корабль, а там уж вызвали врача, который и оказал ему необходимую помощь.
Как выяснилось, в тот момент, когда часовой выстрелил, марсовой, для того чтобы не быть обнаруженным, решил не двигаться и лежал горизонтально на воде, совершенно выпрямившись, словно отдыхая на кровати. Так как он не успел еще отплыть далеко от корабля, а часовой находился значительно выше его, прохаживаясь по площадке, расположенной на уровне верхней кромки коечных сеток, пуля с огромной силой проникла под острым углом в его правое бедро, чуть повыше колена и, углубившись на несколько дюймов, скользнула вверх вдоль кости и зарылась, так что прощупать ее снаружи не было возможности. Движение пули в тканях не оставило темного следа на поверхности, как бывает, когда она на излете под углом проникает под кожу и следует дальше непосредственно под поверхностью, никуда не углубляясь. На тыльной стороне бедра также не было видно пятна, по которому можно было бы определить ее место, как в тех случаях, когда пуля проникает в ногу или в руку и застревает под кожей с обратной стороны. На ноге не было ничего видно, кроме небольшой рваной раны, посиневшей с краев, как будто в тело вогнали шляпкой десятипенсовый гвоздь и вытащили его обратно. Казалось почти невозможным, чтобы ружейная пуля могла проникнуть через такое незначительное отверстие.
Крайне подавленное состояние раненого, обессиленного большой потерей крови, хотя, как ни странно, он вначале уверял, что никакой боли от самой раны не чувствует, побудили врача, хоть и с большой неохотой, отказаться от попытки немедленно отыскать и извлечь пулю, так как для этого нужно было бы расширить рану с помощью ножа — операция, которая в данный момент почти наверное привела бы к роковому исходу. Поэтому от какого-либо вмешательства отказались на день или на два, ограничиваясь простыми перевязками.
Врачи других американских кораблей, стоявших в гавани, время от времени посещали «Неверсинк», дабы осмотреть пациента, а также чтобы послушать объяснения нашего хирурга, самого старшего из них по чину, впрочем, Кэдуолэддер Кьютикл, удостаивавшийся доселе лишь беглого упоминания, заслуживает того, чтобы ему отвели целую главу.
LXI
Флагманский хирург
Кэдуолэддер Кьютикл, доктор медицины и почетный член самых видных хирургических обществ как в Европе, так и в Америке, был нашим флагманским врачом. Он отнюдь не был равнодушен к тому, сколь почетное положение он занимает. А считался он первым хирургом во флоте и практиком с огромным стажем.
Это был маленький, высохший человечек, лет шестидесяти или около того. Грудь у него была впалая, плечи сутулые, штаны висели на нем как на скелете, а от лица остались чуть ли не одни морщины. Можно было даже подумать, что жизненные силы почти полностью оставили его телесную оболочку. И тем не менее он существовал в виде странной мешанины живого и мертвого, с искусственной шевелюрой, стеклянным глазом и полным набором фальшивых зубов. Голос у него был хриплый и произносил он слова неясно. Но ум его был столь же деятелен, как в дни его юности, и горел он в его единственном глазу зловещим блеском, как у василиска.
Подобно всем старым врачам и хирургам, долго проработавшим и добившимся благодаря научным заслугам высокого положения в своей области, Кьютикл был энтузиастом своего дела. Как-то раз в частном разговоре он даже по секрету сказал — так мне передавали, — что ему больше удовольствия доставляет ампутировать руку, чем отрезать себе крылышко самого нежного фазана. Предметом его особенного пристрастия была патологическая анатомия, а в своей каюте он хранил весьма устрашающую коллекцию всевозможных как врожденных, так и вызванных болезнью уродств рук и ног, выполненных в Париже из гипса и воска. Главное место среди них занимал слепок, часто попадающийся в анатомических музеях Европы и представляющий собой, без сомнения, непреувеличенную копию действительно существовавшего оригинала. Это была голова пожилой женщины с исключительно кротким и мягким выражением лица, в то же время проникнутым какой-то необычайной гложущей и неизбывной печалью. Можно было подумать, что это лицо какой-нибудь настоятельницы монастыря, добровольно отстранившейся от общения с людьми во искупление греха, который навсегда должен был остаться тайной, и проводящей жизнь в мучительном покаянии без надежды когда-либо спастись, — так изумительно горестно было это лицо, невольно вызывавшее слезы сострадания. Но, когда вы видели его в первый раз, о подобных чувствах не могло быть и речи. И взгляд ваш и смятенная ужасом душа застывали, привороженные к чудовищному бороздчатому рогу, похожему на бараний, выраставшему изо лба несчастной женщины и частично прикрывавшему ее лицо. Но, по мере того как вы в него вглядывались, леденящие чары его безобразия постепенно рассеивались, и сердце ваше разрывалось от жалости, взирая на это состарившееся землистого цвета лицо. Рог этот казался печатью проклятья за какое-то таинственное преступление, замышленное и совершенное еще до того, как дух оживил эту плоть. Но грех этот представлялся чем-то навязанным извне, не содеянным по злой воле; грехом, возникшим как следствие безжалостных законов предопределения всего сущего, грехом, под тяжестью которого грешники впадают в безгрешное отчаяние.