На крыльце послышался звон шпор, торопливые шаги. Впопыхах вбежала бледная, растерянная горничная Гудовичей Гаша.
– Какой-то господин приехал, – сказала она, – караул снимают… вас спрашивают… гусары верхами…
– Кто приехал?
– Незнаемые всё люди, – ответила Гаша.
Жихарев схватил шпагу, бросился в приёмную. Там, равняя приведённую эскорту, стоял рябой и, как киргиз, плосконосый, в генеральской форме кавалерист.
– Вы майор Жихарев?
– Так точно-с… А вы, позвольте?
– Генерал-майор Силин… Где арестант Безымянный?
– Вам он зачем понадобился? И по чьему повелению изволите, ваше превосходительство, его у меня требовать?
– Ах, Бог мой! какие ещё конверсации да экспликации?[197] – сказал, нетерпеливо пожав плечами, Силин. – Именем ныне царствующей государыни нашей императрицы, спрашиваю я вас, где здесь содержится вверенный вам известный секретный колодник?
– Указ, государь мой, письменный указ, – ответил, бледнея, с дрожью обнажая шпагу и отступая к порогу, Жихарев, – мало ли в свете колебаний! И кто нынче начальники – не всяк сведом!.. А как я разума ещё не весьма лишился, то уповательно и по довольной тому причине, как главный и персональный здесь пристав, прошу вашу милость удалиться…
– Эка врать, батенька, горазды! Читайте! – презрительно, вполоборота, сказал Силин, подавая указ. – Видеть изволите… не вы, милостивец, а я отнынче главный пристав при оной, тайно здесь содержимой, персоне…
Жихарев пошатнулся. Гаша бросилась в коридор, оттуда в сад.
– Ещё уграживать, братишка, вздумал! – продолжал, чванливо фыркая, Силин. – А у вас тут, как вижу, всё по-семейски, по простоте… Окна без положенных закреп и женский пол, видно, для поговорки – от скуки, тут же, по близости арестантских светлиц… Обо всех сих злостных и вопреки регламенту послаблениях и апрошах[198] будет доведено до сведения свыше…
– Ничего без указу и супротив статута! – насилу одолевая бешенство, прохрипел Жихарев. – А неучтивых выскочек, какого бы ранга они ни были, да шумных протеже сильных мира сего мы видывали и унимали… что пугаете!.. ответить сумеем.
Он вынул из кармана ключ и положил его на стол. Силин прошёл в смежную комнату, отпер дверь к узнику. Появление вооружённых, враждебно смотревших людей испугало ошеломило принца.
– Ах, да что же вам? Ну! – произнёс он, отступая и бросаясь к окну.
– За вами, сударь – пожалуйте! – возвысил голос Силин. – Приказ новой монархини, извольте ехать со мной…
– Врёшь ты, врёшь! – крикнул арестант. – Шаг ступи, голову разнесу…
Он подхватил тяжёлый, обитый кожей стул. Силин попятился к двери, дал знак. Солдаты, придерживая палаши, бросились с двух сторон к арестанту.
– Всё то враньё, не смеете! – размахивая стулом, с пеной у рта, кричал узник. – Шептуны вы, еретики, меня зашептали… Я здешней империи принц и ваш государь…
Гаша видела из сада, как уговаривал узника Силин, слышала его угрозы, новые возгласы принца. И вдруг всё стихло. Окна принцевой комнаты заслонились зелёными, порывисто двигавшимися кафтанами солдат.
– В вас жалости, сударь, нет! – раздался срывавшийся, всхлипывавший возглас Жихарева. – Вспомните, генерал, кто он…
– А, жалостники! черти! вот я вас! бери его! в мою голову вяжи… – командовал солдатам Силин.
Послышался стук падавшей мебели, звон разбитых стёкол. Чья-то худая, бледная рука мелькнула поверх солдатских голов. Костлявое в бархатном штиблете колено судорожно поднялось и скрылось между скученных плеч. Раздался глухой, нестройный топот тяжело удалявшихся солдатских шагов. С кем-то в комнатах и на крыльце боролись, кого-то унимая, с угрозами и бранью торопливо несли.
Шум затих. Гаша опомнилась, бросилась во двор, за ворота. По лесной, стемневшей просеке, поднимая пыль, мчалась большая, шестернёй, ямская карета. За нею скакал кавалерийский отряд. Ни в доме, ни во дворе, ни около – не было видно ни души. Полицейских стражников Силин, прибыв сюда, отправил в город, а Жихарева, не дав ему времени опомниться, как и его арестанта, увёз с собой. Гаша вспомнила о ближней мызе Птицыных, накрылась платком и бросилась туда. Хмурая облачная ночь надвигалась кругом. У огорода, близ сада Птицыных, Гаша оглянулась и всплеснула руками. Над деревьями, в той стороне, откуда она пришла, поднялось что-то яркое, дымно-багровое. Отблеск пожара всходил выше и выше, далеко освещая Каменный и соседние острова.
В тот же вечер от пристани у Колтовской отчалили паром. На нём толпились рабочие с соседних, стеклянного и порохового, заводов, огородники и несколько мещан. Здесь же стояла извозчичья коляска. Седоки из неё не вставали. Всех занимало зарево, видневшееся впереди.
– Таперича, значит, и без фонаря всяк проедет, – отозвался кто-то от каната, – иголку мамзель и то найдёт.
В толпе засмеялись.
– Фу, милые! вот жарит! полыхать стало, – проговорил сутуловатый, в веснушках, солдатик, – гляди, Миколаев, искры-то… а дым! вот закурило… лихо!..
– А что горит? – решился спросить один из сидевших в коляске.
– А Бог е зна…
– Немцев-иродов чествуют, луминация христопродавцам и ихним угодникам, – пояснил первый голос из толпы, – хлебать, жеребцы, во как дюжи, налопаются…
– А что, братцы, ведь это Гудовичева мыза, – сказал опять солдатик, – ишь ты, у заводей! Она и есть.
Все надвинулись к канату:
– Эх, эх, вот полыхает!
– Аполлон! Ужли ж мы и тут опоздали? – вполголоса в коляске спросил Мирович своего приятеля Ушакова.
Тот молча смотрел в направлении пожара.
– И всем то же будет, всех, постой, порешат! – пробурчал плечистый, оборванный мужичонка, корявыми, в мозолях руками натягивая бечеву.
– Да чем же он, хоть бы Гудович-анарал, провинился? – отозвался слабым, почти детским голоском седой огородник. – Барин милостивый, тишайший, видывали его сколько разов…
– Потому немцам, всё одно, чёрту брат.
– Да ты вот, слышь, дедушка, не то ишшо будет! – откликнулся с другого конца парома чей-то певучий, бархатный голос. – Завтра виселиц перед сенатом наставят и все-е-х супостатов, погубителей наших, вешать будут.
– Алырники, пёсьи души! Значит, решилась, пошла таперича Рассея: держись вверх тормашками!
– А-а! у! – вздрогнула и раскатисто над водой загоготала толпа.
Паром причалил к берегу. Коляска своротила в просеку, уже полную запаха гари. Подъехав к прибрежной поляне, путники встали, велели вознице ждать и с-над ветра лесной чащей направились к пожарищу.
На месте обширной, богатой усадьбы торчали одни обугленные, шипевшие древесные стволы. Рабочие с тоней и кое-кто из наспевших окрестных жителей, стоя поодаль, с тупым любопытством следили за громадными, догоравшими кострами.
– Чья мыза сгорела? – спросил, подойдя к ним, Мирович.
– Гудовича.
– Все ли спаслись?
– А хто е зна…
– Но куда же делись жившие здесь? – спросил Ушаков.
– Попеклись, видно, на картошки, а може, к своим в Неметчину – смолёные нехристи – побегли.
Ушаков оглянулся. Мирович кого-то приметил в толпе, с кем-то говорил. На траве, горько плача о погибшем добре, сидела с птицынскими людьми прибежавшая на пожар Гаша.
– Увезли его, спасли, – повторяла она, – а добро-то, добро всё погорело.
Начинало светать. Вдали слышались звуки бубенчиков и колокольчиков. Скакала не ко времени пожарная команда. Впереди неё нёсся казачий разъезд.
XXIV
ДОКЛАД ПАНИНА
Новые яркие светила всходили на горизонте нового двора. Все стремились согреться в их пышных, много обещающих лучах. Все ловили внимание этих счастливцев, их улыбку, взоры, слова; низко им кланялись, совались с предложением дружбы, услуг. Имя неведомых дотоле и небогатых братьев Орловых, рядом с именами Никиты Панина, Дашковой и нового секретаря императрицы, Григория Теплова, не сходили с языков петербургского общества.
Пятого июля, на шестой день своего царствования, Екатерина назначила, вне очереди, особый доклад воспитателю своего сына, Никите Иванычу Панину, ведавшему теперь, в числе прочих важных дел так называемые секретные.
Близился полдень. Императрица, отпустив генерал-полицеймейстера, гофмаршала и двух-трёх из военных лиц, привела кое-как в порядок кучи бумаг, которыми в эти дни успели загромоздить её письменный и два вспомогательных ломберных стола в кабинете Летнего дворца на Фонтанке. Накануне в один из корпусов этого дворца, для ускорения всех дел вообще, по именному указу новой монархини совершенно неожиданно было переведено присутствие правительствующего сената. В ожидании Панина Екатерина умыла примаранные чернилами руки, покормила бисквитами собачек, подаренных ей кем-то в эти дни и лежавших на атласных стёганых тюфячках у кровати в её спальне, и села к столу.