– Императорский совет, монархиня, – возразил Панин, – как первое место, мог бы, на приклад Швеции, или… потому, что пренебрежённый в последнее время сенат…
– Опять сенат! Эх, Бог мой! – произнесла, сухо поведя глазами, Екатерина. – Ты извини меня, друг! Сам ты хоть и сенатор, но я отнюдь шиканством и издёвкой какой не хочу тебя умышленно обижать… Надо правду сказать, ты больше с моим сыном возился, его только ведал, и великое тебе спасибо за Павла (Екатерина слегка поклонилась) – мальчика маво ты сохранил, соблюл. Но что греха таить? Как и чем доныне занимались у нас господа сенат? Маремьяна старица за весь мир печалится… а на деле? Из репортов генерал-прокурора вижу, шесть недель кряду высокий сенат всем департаментом слушал… что же?.. чтение дела, да не в экстракте, а целиком, о выгоне города Мосальска. Бог мой! Да и то бы ещё ничего… К чему только не привыкла бедная русская страна! А то плохо, сенаторы лишь междоусобствуют, вражду и ненависть питают друг к другу, не терпят чужих мнений, оттого и партии, а дела в руках канцелярии. Не диво же, что ваших решений и указов нигде не выполняют, а по нажитой в таком неряшестве пословице от правящего-то сената ждут – третьего указа… Ну, посуди, Никита Иваныч, каково?
Панин отёр лоб, крякнул, принял менее хмурое, более внимательное выражение лица и, угомонив длинные, непослушные ноги, ближе придвинулся с креслом к столу.
– Тяжело править провинциями из петербургской, столь отдалённой, столицы, – сказал он внушительно, – ошибка, впрочем, в этом не наша… исправить допущением добрых и опытных советов можно бы…
– Петра-то Великого с тобой, Никита Иваныч, будем винить и уличать? – возразила с улыбкой Екатерина. – Шутишь; не тут корень злу – в нашей, извини, общей недоросли и лени. Правоправящий сенат – слыхано ли? – определяет воевод, а числа городов в Российской державе… не знает… Намедни – тебя не было – спрашиваю в заседании у Глебова реестр городов: признался, не имеется при сенате. Карты империи – ну, посуди – ландкарты в сенатском здании не оказалось… Вот она, наша-то не к месту гордыня и нерадение. Люблю русские простые поговорки: «Напала на кошку спесь – не хочет и с печки слезть»… «Мирская шея толста»… Подумала я, погадала и послала Теплова через речку, а я тут же и поднесла сенаторам в презент Кирилловский печатный России атлас…
Панин несмело взглянул в твёрдый, слегка насмешливый взор Екатерины и, как бы против воли решив тяжёлый, давно его томивший вопрос, расставил руки и, с торжественным, по-придворному, поклоном, воскликнул:
– Мать-государыня! тебе и книги в руки! учи нас, будем слушать.
– Забыли мы про дубинушку великого Петра! – продолжала, опять понюхав табаку, Екатерина. – Всем нам надо ещё учиться. Красна, голубчик, пава перьем, а человек ученьем. Поговори с моей кумой садовницей – баба разумная. Вчера говорит: «Зелен виноград – не сладок, млад человек – не крепок». А ты вон, прости, всё о шведской системе правления твердишь. Верю твоей искренности. Только всуе законы писать, когда их не исполнять… Советы монархам! А сами-то советчики, гляди, ещё каковы? Как наши баре о своих подданных пекутся? Разорения, поборы, правежи через полицию и даже оружием, бегства тысяч семей, а рядом – криводушие и лихоимство судов… Земледельческий класс безмерно угнетён, разорён. А сам знаешь: не будет пахотника – не будет и бархатника… Все, все безобразия, по мере сил, думаю устранить… Издам сельский, городской торговый уставы… А там, помоги Бог, Никита Иваныч, – сказала Екатерина, поднявшись с кресла и как бы вдруг выросши перед также вставшим Паниным, – управясь на чёрном, и на белый двор!.. созову тогда и сословия для начертания общей государственной хартии…
– Цепь великих, громких дел, нет сумнения, ожидает увековечить ваше царствование, монархиня! – произнёс, отирая лицо и опять склонясь перед императрицей, Панин.
– Елисавета и отрёкшийся император, её племянник, копили деньги, – продолжала с улыбкой Екатерина, в то время как её крепкая, с крутым подъёмом нога, высунувшись в синей туфле из-под серого атласного молдавана, нетерпеливо и судорожно шевелилась на ковре. – Они, ты знаешь, держали казну при себе, считая сбережённые деньги своими. А я вам, господа, скажу иначе, на правду немного слов: всё моё и я сама – принадлежим государству… Между выгодами моими и моей страны не должно быть разницы…
– Великие слова, государыня, изволили поведать! – произнёс, ещё ниже склонясь и невольно следя за ногой в синей туфле, Панин. – Золотом на скрижалях записать их в поучение веков…
Екатерина снова села и понюхала табаку.
– Ну, какие дела теперь у тебя, господин докладчик, на очереди? – спросила она, приготовясь слушать.
– Дела секретной комиссии, – опять доставая из-под кресла тяжёлый портфель, сказал Панин, – о принце Иоанне…
– А! Ну, что же? как довезли и поместили Иванушку?
– В Шлиссельбург – благополучно, а по пути в новоназначенное ему место, в Кексгольм, – не совсем.
– Что же случилось?
– На Ладоге, у Кошкина мыса, буря их захватила и разбила трешкот[201]. Насилу спаслись.
– Ах, бедный! Вот уж судьба! Где же они теперь?
– Вчерашний день Силин, из деревни Морья, с полдороги доносил, что они сидят у озера и ждут новых судов из Шлиссельбурга. А сегодня уж из Кексгольмского шлосса эстафету прислал.
– В каком же положении арестант?
– Неспокоен был всю дорогу, грозил, бранился, буйствовал и даже в драку лез. Дважды Силин его вязал, сажал в трюм, а во время бури, как сломало мачту и стало заливать трешкот, – вырвался принц на палубу, стал возмущать матросов: я-де не простой человек – царской крови. Звал себя императором, бесплотным духом, а в виду Морьенского мыса бросился в воду – насилу матросы успели его поймать и вытащить из воды. И теперь пристав доносит, что он неспокоен после дороги: плачет, всех клянёт, призывает святых в помощь, тоскует и просит дозволить ему носить подаренное бывшим государем парадное платье.
– Дозволь, – сказала, подумав, Екатерина.
– Книг тоже просит арестант, о прогулках молит.
– Книг? Разве он грамотен?
– Разумеет.
– Дозволь и книги – что ж! – произнесла, отвернувшись, Екатерина. – Уж очень его теснили.
Панин взглянул на неё. Его поразило, что она, так недавно ещё спокойная и уверенная, будто смешалась и не знала, что говорить.
– А насчёт прогулок на воздухе, вне шлосса?[202] – продолжал Панин. – Инструкции крепости того не разрешают.
– Пусть выходит, пусть, разреши… Ах, Никита Иваныч, сердце разрывается. Посуди… и жаль его, да и сам ведь знаешь – главное наше больное место столько лет… Ты видел его при отправлении, – скажи, каков он с виду?
– У Смольного, при высадке его в барку из кареты, инкогнито я его рассмотрел. Симпатичен он и жалок; от природы же, как видно, любознателен ко всему, что упущено небрежением его тюрьмы; с каждым заговаривает, вглядывается, хоть и выведен был из себя неожиданностью и страхом нового тогдашнего ареста.
– Никита Иваныч, не поверишь, может быть, – дрогнувшим голосом, с чувством сказала Екатерина, – тяжело не только говорить – думать… Что делать? научи… Чем могу быть полезна для бедного? Вот что… Отцу его думаю предложить вольный возврат за границу. Слепнет он, говорят, в Холмогорах… Да уж посоветуй, друг, – помолчав, вполголоса прибавила императрица, – не отпустить ли вместе с отцом и сына?
Панин опять взглянул на Екатерину, стараясь уловить в её глазах, лице, чего именно ей желалось в это мгновение и что ближе было её помыслам – облегчение ль судьбы узника или иные, высшие государственные расчёты?
– Соблазну будет много, и могут выйти скорбные, тяжёлые потрясения, – ответил он, чувствуя, что говорит не то6 говорит против себя, и сам удивляясь бессердечию и жёсткости своего ответа.
– Так не пускать?
– Боже вас упаси о том и думать. Трон ваш ещё непрочен, требует укреплений.
– Империум мой… всегда будет крепок с такими слугами, – опять оживясь и подходя к китайскому шкапчику, сказала Екатерина.
Она отперла потайной ящик и достала оттуда небольшой распечатанный пакет.
– От батюшки Алексея Петровича из Горетова, – продолжала Екатерина, возвратясь снова к столу и указывая на пакет. – Лучшим моим другом, известно тебе, был великий канцлер тётки, и враги наши за то без сожаления свергли графа Бестужева… Вспомнить – душа стынет!.. Ты тогда был далеко. Его разжаловали, публично объявили бездельником, клятвонарушителем, состарившимся в злодеяниях, изменником отечества, приговорили даже к смерти. Три тяжких года жил он в курной, дымной избе, отпустил бороду, ходил в нагольном мужицком тулупе. Но гений графа не померк… Он явится, – одушевлённо, с засветившимся взором, продолжала Екатерина, – он должен, в подобающих ему силе и блеске, явиться у моего трона… Вот письмо… Знаешь ли, что он ответил мне с курьером на первые строки, посланные ему в день моего воцарения?