– Где знать, государыня! Умница ведь граф Алексей-то Петрович, что и говорить, – орёл умом… Не обронит на ветер слова… А в горетовском плачевном одиночестве и заперти, чай, надумал немало достойных высокой своей гениальности мер и помыслов.
Екатерина посмотрела на Панина, как бы в свой черёд стараясь понять: говорит ли в нём ловкий и чуткий ко всяким случайностям и положениям царедворец или искренне разделявший её взгляд, твёрдый в собственных убеждениях государственный делец?
– Батюшка Алексей Петрович советует, – сказала, не спуская глаз с Панина, императрица, – первее всего советует… подумать о давнем нашем узнике, о принце Иоанне. Совет мудрый, объясняющий доброе сердце.
– Отменные заботы рекомендует он положить к его воспитанию, к смягчению одичалости нрава, упрямства и грубости судьбы; а затем, приведя его в человеческий, разумный и ласковый образ, показать его двору и народу.
– Это зачем? – спросил неспокойно Панин. – Какие тут могут быть высшей политики виды?
– Граф предвидит возможность… примирить и как бы слить в принце две священные народу отрасли одной великой, ныне расторженной, семьи – потомков Первого Петра с потомками брата его, царя Ивана…
– Но какое же тут может быть примирение и слитие? – сказал, не в силах скрыть волнение при таком известии, Панин. – Где исход и узел всей такой негоции?
– Отрёкшийся государь, – ответила Екатерина, – известно тебе, просится в Голштинию. Не в Шлиссельбурге ж его содержать. Надо будет разрешить. Состоится при этой оказии, без сомнения, и развод. А у меня, сам ты знаешь, всего один сын. Разумеется, всё то лишь прожекты. Но для блага страны, для вящего упрочения и обнадёжения престола…
– Гибельное ослепление! Прости, матушка государыня! – не выдержав, перебил императрицу Панин. – Что ж, разве Иванушку призвать в принцы крови? То ли советует граф? Юноша заброшенный, одичалый, почитай, зверь! Бог мой! Монархиня! – сказал он, встав, с несвойственным ему одушевлением. – Ужли вы решитесь низойти, пожертвовать благами собственной семьи? Беспримерное, пагубное приношение себя и своих интересов в жертву ошибок других.
Голос Панина дрожал и обрывался: в нём слышалось искреннее увлечение. Екатерина протянула ему полную, с короткими пальцами, твёрдую руку.
– Спасибо тебе за чувство ко мне и к сыну, – сказала она, – о том же, что здесь говорено, – чур, никому ни слова. Политические специменты сегодня одни, завтра – другие, и мы, государи, не всегда властны ими править. Наша страна, согласись, дом великий и хороший, да исстари наполнен… ну, тараканами. Вот их-то и будем стеречься… Какие там ещё у тебя доклады?
Панин сообщил несколько рапортов комиссии об арестованных. Екатерина положила на них резолюции. Послышался звук барабана. То малолетний Павел Петрович в своих апартаментах бил отбой ученью оловянных солдатов.
– Надеюсь, откушаешь со мной? – сказала, ласково отпуская докладчика, Екатерина.
Панин вышел в приёмную. Лицо его было красно, взволнованно; движения угловаты и рассеянны. «Вот, – думал он, отираясь и окидывая привычным, рассеянным взором переполненную придворными приёмную, – задала баню, упарила!..»
– Ну, ну? Что прожект? Как принят? – спросили его, подходя, гетман и Дашкова.
– Не успел доложить…
– О чём же было трактовано?
– О чём не трактовано? – произнёс, подняв и благоговейно закрыв глаза, Панин. – Не я ли предрекал?.. Ума и всех даров палата. И тут, и здесь, и там, настоящее, прошлое и будущее… на сажень насквозь под землёй всё видит. О сенате, представьте, – список-то городов…
Дверь в кабинет опять быстро растворилась. Вышла и тремя равными, на три стороны, милостивыми поклонами всем поклонилась Екатерина.
– Напоминаниями прошлого мы отнюдь не хотим отдалять спокойствия настоящего! – несколько напыщенно сказала она, обаятельно-ласковым взором обводя присутствовавших. – Да будет всё горестное и раздражающее забыто. Мы сейчас шлём приглашение к графу Алексею Петровичу Бестужеву – возвратиться и украсить наш престол своим опытом и гением.
Сказав это, Екатерина в сопровождении Григория Орлова, Дашковой, гетмана и Панина, среди склонявшихся лент, звёзд и напудренных голов, прошла в столовую.
«Шведский прожект» Панина, как хорошо поняли в это мгновение все присутствовавшие, был теперь отсрочен, если не отменён окончательно навсегда.
XXV
ДОНСКОЙ ОРДИНАРЕЦ
Дворский мир волновался и не утихал. Толки об одном, нынче всех увлекавшем событии завтра сменялись толками о другом, столь же нежданном и выходящим из общей колеи. Новую государыню, под шумок, осаждали просьбами о чинах, деревнях, орденах и других наградах новые, а ещё более старые друзья.
Последние сторонники и защитники бывшего императора, как овцы, прыгающие по дороге через соломинку, один вслед за другим, передались Екатерине. Сам Пётр Фёдорович, как о нём выразился его друг Фридрих, допустил себя свергнуть с престола, «подобно ребёнку, которого отсылают спать».
– Вы, граф, настаивали против меня сражаться? – спросила императрица Миниха, когда старый друг её мужа ей представился, после своего неожиданного плена в Ораниенбауме.
– Так, всемилостивейшая, – ответил с спокойным достоинством, склоняясь, старый фельдмаршал Анны и Елисаветы. – Я хотел жизнью пожертвовать за монарха, возвратившего мне свободу и жизнь… Теперь мой долг сражаться, божественная… за вас!
– Ну, Богдан Крестьяныч, мне до божества далеко, – произнесла, улыбнувшись, Екатерина, – а ценя ваш гений и службу бывшим государям, объявляю: отныне дверь моего кабинета всегда с часа, когда я отдыхаю от работ, отворена для вас…
Даже заведомые, личные, недавние враги новой императрицы стремились завербовать себе фавор и случай при новом дворе. Екатерина писала новому своему секретарю, Елагину: «Перфильич, сказывал ли ты Лизаветиным (фаворитки Петра Третьего) родственникам, чтоб она во дворец не размахнулась; а то боюсь, к общему соблазну, завтра прилетит». Ему же Екатерина писала вскоре на домогательства о пособиях бывших сподвижников: «Имеешь сказать камергерам Ласунскому и Рославлевым, что, понеже они мне помогли взойтить на престол для поправления порядков в отечестве своём, – я надеюсь, – они без прискорбия примут мой ответ, а что действительная невозможность раздавать ныне деньги, тому ты сам свидетель очевидный».
Хвалебная ода Ломоносова, в честь новой императрицы, была принята холодно. Её нашли слишком откровенною и смелою и почти о ней не говорили. Увидели неуместный намёк в стихе:
Дражайший Павел наш, мужайся
– и не понравилась строфа:
Услышьте, судии земныеИ все державные главы:Законы нарушать святыеОт буйности блюдитесь вы.
Предметом общих разговоров Петербурга стал объявленный на сентябрь того же 1762 года отъезд императрицы и двора на коронацию в Москву.
Мирович всем, что так нежданно-негаданно произошло ним и вокруг него, был ошеломлён, раздавлен. Все планы, надежды, все его смелые предположения были опрокинуты, разбиты вдребезги. Ему не удалось – как он ни смело и ловко это задумал – предупредить печальной участи бывшего императора, от милостей которого он столько ждал. Принц Иоанн, свобода которого, по-видимому, была так осуществима, близка и образ которого, «мстящий фантом» – как казалось Мировичу – было так легко вызвать из мрака в общей сумятице и грозно, воочию народа, перед всеми поставить в тылу победителей, – этот несчастный узник был снова и уже теперь, вероятно, безвозвратно и навсегда увезён, скрыт и заточён. И во всём том – Мирович чувствовал это и упорно, против воли, сознавал – он один был виною: невольно спас Екатерину от гибели, при её въезде в Петербург, не умел лично и в должный момент сообщить Петру Фёдоровичу о затеваемых против него ковах, не успел, наконец, и с последней услугой принцу, которого увезли с острова от Гудовича обратно в Шлиссельбург. «Доля ты, каторжная, злая! – в бессильном негодовании и бешенстве повторял и клял себя Мирович. – Да когда ж ты будешь ласковой матерью, а не бьющею злою мачехой?..»
У Василия Яковлевича оставалась одна надежда, слабая тень надежды, – на свидание с Пчёлкиной.
Чего он ждал от этой встречи, и сам он не мог себе объяснить. Жажда тёплого участия, жалости к себе, обмена с любимым существом мыслью об утерянном, угасшем навсегда, – мучила его, манила и, дразня, жгла несбыточной, дикой мечтой на поправление и спасение чего-то.
Аполлон Ильич Ушаков, провожая его с пожара дачи Гудовича в Галерную гавань, к Селиванову, сообщил ему, что зашевелились столичные масоны и что в Петербурге на днях затевалось тайное общее собрание многих, разрозненных до той поры, членов этого братства. Он узнал, у кого и где именно это будет, и дал себе слово явиться туда. «Свободные мыслители, борцы и мученики за правду! Я им всё открою, всё расскажу… Возбужу в них негодование. Сольёмся, сплотимся для общего блага и ещё померяемся со слугами преисподней, с тёмными и злокозненными торгашами, наполняющими созидаемый нами священный Соломонов храм. Вон злых язычников, вон кощунных и наглых оскорбителей!».