Лазаревский попытался их примирить, перевел разговор на календарь, что совсем неразумно отменять введенный большевиками григорианский календарь. Действительно, календарь-то в чем виноват? И еще он сказал удивительную фразу: «Хотели вырезать в календаре 13 дней, а прорвали во времени дыру!» Как это точно! Мы — у времени в дыре. Но его никто и слушать не стал, стали кричать дальше. Лазаревский насупился, что его никто не слушает, посидел еще с полчаса и ушел.
Бедный Павел то и дело пытался вставить что-то про свою русскую идею! Он так и не понял, что дело у спорщиков вовсе не в идее, а в хозяйке! Куда ему понимать такие простые вещи! Он понимает только сложные.
Крик стоял и за чаем. Стали говорить о произволе и жестокостях, о том, что дух добровольчества давно выветрился. Никитин о добрармии: «Мученически свято встала и позорно пала — так в России все!». И опять по кругу: лозунги оказались фальшивыми, доверие растоптано, подвиг оплеван! Слушала, и показалось, будто все крутят ручку одной и той же шарманки! Как это скучно!
Под конец ужина, когда все наелись и устали ругаться, разговор зашел о рыцарстве. Ладыжников сказал, что у нас никогда не было рыцарства, а была добродетель смирения, послушания, растворения в массе: «Рыцарь — всегда одиночка, заложник не отечества и царя, но чести!». Никитин стал возражать, что именно в России и есть настоящее рыцарство, потому что в основе рыцарства лежит понятие долга. «У тех — прекрасная дама, у нас — Россия. Их рыцари „обручали“ свою жизнь с какой-нибудь немытой дурой с поясом верности на чреслах, а наши — с народом, с родиной! Разве это не есть подлинное рыцарство?».
Павел тут успел в паузе, пока спорщики прихлебывали чай, вставить, что в русской истории было только два рыцарства — орден кромешников при Иване Грозном и кратковременное командорство Павла над мальтийцами. Ладыжников на это снисходительным тоном: «Смею напомнить вам, молодой человек, что в русской армии с 1894 года разрешили дуэли, и это о чем-то говорит! Впрочем, вас тогда, думаю, еще и на свете не было». Я ткнула под столом Павла в ногу, чтобы молчал, потому что почувствовала, что он сейчас вспылит и наговорит лишнего. Мы после этого быстро ушли. Испорченный вечер!
Павел провожал меня домой, и тут уж досталось осважцам! И «самовлюбленное дурачье», и «возомнившие о себе бездарности»! Особенно не мог им простить вот чего: «Получают от Освага огромные деньги и тратят их на издание своих стишков! Вот она, русская интеллигенция во всей красе!».
Проходили мимо Машонкина. Там везде кафе, рестораны, кабаре, свет, музыка, люди поют, смеются, танцуют! Так вдруг захотелось танцевать! Сбросить с себя все эти разговоры! Потянула его: «Пойдем, Пашенька, пожалуйста!». А в ответ: «Сейчас как раз читаю „Историю крестовых походов“. Поразительное сходство! Там смесь идеализма и животного эгоизма, и здесь у нас то же самое. На фронте восторженные дураки жертвуют собой, а умные пытаются отвертеться и сбежать в тыл, где вакханалия и пир во время чумы!».
Весь вечер терпела, а тут взорвалась! Схватила его за уши и закричала прямо в лицо: «Павел, очнись! Мы не в книжке! Мы здесь и сейчас!». А он: «Отпусти, больно! Мне завтра рано уезжать. Я очень устал и хочу спать». Повернулась и пошла. Не могу так больше! Он поплелся за мной, как собачка на поводке. Я ему: «Уйди! Оставь меня! Видеть тебя не могу!». А он все равно идет. Так и дошли до самой Никитинской. Вдруг стала противна самой себе. Как же я могу его завтра вот так отпустить? А если с ним что-то случится? Подбежала, обняла.
Когда расставались, вдруг спросил: «Дождешься?». Почему он так сказал? Боится, что я брошу его, не дождавшись?
Дождусь. И скажу все, когда вернется.
4 августа 1919 г. Воскресенье.
Сегодня было первое выступление в «Солее». После кинокартины поднимают экран. Вышла на сцену и сразу поняла, что не то платье. Нужно темное, черное или бордо. На меня сильный свет — совсем ничего не вижу, ослепило — на репетиции этого не было! Вдруг потерялась, не знаю, как двигаться в этом свете, что делать с руками. И прямо чувствую, как от волнения покрываюсь пятнами! Хорошо еще со сцены не свалилась! Надо петь одному какому-нибудь лицу в зале, а тут — черная яма. Сжало горло, стала форсировать связки. Хорошо, что пела только три романса. Четвертый уже не смогла бы. Пока шел номер балалаечника, стала дышать, как учила Корецкая, чтобы успокоились нервы: три коротких, быстрых вдоха и один длинный, глубокий. И все время в голове считать дыхание. Рогачев, добрая душа, поддержал: подошел и шепнул, что пела я замечательно! Потом наш «Влюбленный Дон Жуан». Уже спокойнее. Торшин сказал: «Смотри на меня. Держись за меня глазами. Все будет хорошо!». И было. Публика валилась на пол от хохота. Торшин — комический гений!
После снова опускают экран, и приходят другие зрители. Каждый раз полный зал! А мы ждем следующего сеанса и смотрим фильм за экраном, «с изнанки». Даже титры научилась читать шиворот-навыворот. И каждый раз снимала туфли, мои единственные концертные, на высоком каблуке, чтобы отдыхали ноги. Потом уже все шло хорошо. Устала с непривычки ужасно. Получили деньги, хотели пойти кутить, но сил никаких не было.
Вот заснуть не могу от усталости. Перевозбудилась. Закрою глаза, и снова я на сцене, и кругом аплодисменты. И раскланиваюсь в подушку!
5 августа 1919 г. Понедельник.
Я должна записать весь этот ужас.
Вернулась Тала, остановилась у нас. Смотреть на нее страшно. И еще вши. Мы с мамой отвели ее в пустую Катину комнату, постелили на пол бумаги, принесли таз с горячей водой, вымыли ее, переодели. Всю ее одежду завернули в бумагу с пола — и всё сожгли.
Их полевой лазарет попал к махновцам, вернее, банда отступала и вышла как раз на лазарет. Раненых офицеров закалывали штыками. Фельдшера повели на расправу — он просил не трогать жену, так как она в ожидании. Кто-то сказал: «А это мы сейчас посмотрим!» — и распорол ей штыком живот. Потом замучили фельдшера. У Талы был цианистый калий — сестрам милосердия раздали как раз на такой случай. Она носила яд в ладанке на цепочке с крестом. Хотела принять и не смогла. Ее насиловали. Потом пришел их командир и забрал ее к себе. А ночью помог бежать.
Тала рассказывала спокойно, потом вдруг замолчала, будто куда-то провалилась сама в себя. Легли спать вместе под одно одеяло — согревала ей ледяные ноги. Ночью у Талы была истерика.
6 августа 1919 г. Преображение.
Что еще рассказывала Тала:
Сережа Старовский погиб очень глупо и очень страшно — прямо в санитарном поезде. Стоял в дверях теплушки, высунув голову. В это время шли маневры на станции — вагон резко толкнуло, дверь задвинулась, и ему раздавило шею.
Тала принимала участие в операциях «на челюстях» и «на барабанах», то есть, открывала барабан со стерильным материалом или держала челюсти больного при наркозе. Рассказывала, что держать челюсти при трепанации мучение, особенно если голова лежит на боку — пальцы затекают — и как удержать, когда хирург начинает долбить? А их врач еще кричал на нее, если дрогнет голова или если сестра подаст не тот инструмент! Один раз оперировали несколько дней без передышки, а с нее требовали отчета, сколько человек было перевязано, запомнить их количество было невозможно, тогда Тала поставила одну банку с горохом и одну пустую — с каждым перевязанным перекладывала горошину, а потом все пересчитывала.
Расстреливать пленных красных вызывали по желанию. Кричали: «Желающие на расправу!». И сначала шли немногие, а потом все больше и больше. Еще живых добивали прикладами. А перед расстрелом еще специально мучили. Заступаться было бессмысленно. Тала попыталась, а один доброволец, уже немолодой, ей сказал: «Это им за мою дочь».
Уже везде тиф, только не дошел еще до Ростова. Скоро нужно ждать. Вагоны с больными приходилось запирать на ночь: больные в бессознательном состоянии убегали, бродили по станции, кто одетый, кто в одном белье. Помогает только силоварзин, его вливание сразу прекращает болезнь, но при этом уничтожает иммунитет, и можно снова заразиться.
Столько всего надо бы каждый день записывать, но нет ни нервов, ни сил.
Идет война, а я пою. Но я не могу, как Тала, перевязывать раненых. Могу, конечно. Но это могут и сотни других девушек — да, пусть смелых и решительных, а не таких, как я. Нет, я тоже смелая и решительная. И я хочу петь. И я не виновата, что моя молодость пришлась на войну! И другой молодости у меня не будет! И я убеждена, что петь, когда кругом ненависть и смерть, — не менее важно. Может, еще важнее.
А я так считаю: если где-то на этой земле раненых добивают прикладами, значит, необходимо, чтобы в другом месте люди пели и радовались жизни! И чем больше смерти кругом, тем важнее ей противопоставить жизнь, любовь, красоту!
7 августа 1919 г. Среда.
Сегодня мы все чуть не взлетели на воздух. Старик Жиров увидел через забор, как мальчишки Панковых играют английским порохом. Он выглядит, как макаронина, — длинный, с дырочкой внутри, только коричневого цвета. Жиров сказал, что эти макаронины укладывают в снаряды, и они обладают таким свойством: если сжатый воздух, давление — такой порох моментально вспыхивает и стреляет, а если просто поджечь — он сгорит дотла, но никакого взрыва не будет.