Адрес мой старый — пиши.
Жму руку.
Вениамин.
В.А. Кундуш — В.Т. Шаламову
22/IV-65
Дорогой Варлам!
Вместе с поздравлением я пишу тебе эти скорбные для меня строки.
Во время моего отъезда из Ленинграда 15/XI—64 г. скоропостижно умерла моя жена Антонина Михайловна. Я приехал только в начале апреля, увидел могильный холм, крест и любительское фото — ее в гробу.
Не осуждай меня за слабость, я здравый человек, но не могу ничего сделать — живу как во сне, утратив интерес к жизни.
Я знаю, это пройдет — но нужно время.
Что видела она в жизни? Хождение по тюрьмам за справками и передачками? Общественное презрение, поездка ко мне в Магадан — жизнь в нужде, а вот сейчас — финал.
Прости, потом я напишу тебе больше. Спасибо тебе за теплые открытки, за беспокойство обо мне. Уж я здоров, но здорово ли общество, в котором я живу?
Привет твоей семье. Привет знакомым.
Обнимаю, Вениамин, пиши.
1955 — 1965
Переписка с Лебедевой Т.Н
Т.Н. Лебедева[128] — В.Т. Шаламову
10.10.55 г.
Дорогой Варлам Тихонович.
Я уже начала издавать вопли по поводу того, что отправленное Вами письмо пропало (бесконечно идут письма, 6 дней), как сегодня вечером мне, уже переставшей бегать по 3 раза на дню к почтовому ящику, дали Ваше письмо.
Мне очень интересно то, что Вы пишете о творческом процессе, об искусстве. Кое-что я представляю себе иначе, но ведь это совершенно естественно.
Мне хочется поблагодарить Вас за то, что Вы пишете о моих вещах с серьезностью, которой они, по совести говоря, не заслуживают. Вы совершенно правы, считая, что графика моя не освещена темой, а сделана холодно, чувствуется, что работая, вижу себя. Что-то в этом роде я говорила, показывая Вам ее. А когда я зажигаюсь какой-то темой — отголоски этого Вы видели в рисунке и масле, я делаюсь совершенно бесноватой, не вижу и не слышу ничего, при страшном напряжении вбирая в себя то, что я могу взять от модели или темы. И в голове у меня нет ничего из виденного мною раньше, чувствую только тему или человека, сидящего перед собой, и себя.
Есть два метода работы, из которых то один, мне кажется, единственно правильным, то другой.
Первый (о нем пишет Чайковский в своей переписке с Мекк).[129] Необходимо работать с огромным напряжением каждый день, и на фоне каждодневной работы все чаще будут выпадать те светлые минуты вдохновения, этого счастья, из-за которого и необходимо заставлять себя работать, даже принуждая себя порой.
И второй путь — рисовать, писать, лепить, писать стихи и т. д. — только в том случае, когда так что-то захватит, что ты ни о чем другом не можешь думать.
Я вижу у одного своего приятеля работы, сделанные по первому методу, и мне всегда становится очень скучно от них, а это самый худший приговор вещам, когда человек возражает, протестует, негодует — есть еще какая-то надежда, а скука — это конец. Правда, еще что-то может зависеть и от одаренности художника? Чего мне не хватает в моей работе? И самого незначительного и самого главного — денег, т. е. времени и возможности работать. Мне скажут, что если б у меня была возможность работать — за какой-то срок я могла бы устранить тот разрыв между моими представлениями и возможностями, который мне мешает сейчас. Обычный разрыв между головой, душой и руками.
Но когда я представляю себе, что я никогда не выберусь из этого капкана (ведь «обогащающих деньгами» чудес в мире не бывает), а рассчитывать на выигрыши — это уж крайняя степень падения и сознания своей слабости, пока я еще не дошла до этого, — мне делается горько.
Это уже не так, как в Евангелии — раб нашел и зарыл свой талант по собственному желанию в землю, а тут обстоятельства заставляют раба зарывать. Ситуация меняется. Это мешает всем — невозможность работать так, как хочешь. И Вам, человеку талантливому, полному неиспользованных сил — тоже.
Очевидно, закон равновесия сил в природе применим везде, дается человеку что-то, отличающее его от соседа, но не дается того, чем обладает сосед. Я говорю, конечно, не только о материальном.
Теперь о Хемингуэе. Я достала и прочла после «Старика» — «Прощай, оружие». Читала, захлебываясь, он не отпускал меня до тех пор, пока я не прочла все.
Меня поразили две вещи: его необычайная сила описания первой, фронтовой части, где хочется многие куски прочтя, остановиться, продумать и опять перечитывать еще и еще раз.
Люди такие, как будто их видишь, лаконично, напряженно — чудесно. И с такой же силой и талантом он показывает очень страшную вещь — результат войны — до какого невероятного оскудения, внутреннего убожества, незаметного в потоке жизни ему самому, доходит человек. Это все, очевидно, естественно после войны, все это закономерно, но как это страшно — нет ничего, что отличало бы это существо от скота, от четвероногого.
И редкие проблески мысли, снисходящие сверху на это существо, не спасают положения. Очевидно, иначе, чем трагедией нельзя было окончить эту чудесную вещь. Там есть такие замечательные мысли, всечеловеческие, высокие.
Я буду еще перечитывать «Старика», как только он вернется ко мне, перечитывать с огромным наслаждением, тут совсем другое отношение ко всему, — жизни, человеку.
Дорогой Варлам Тихонович, если Вам надоело читать мою болтовню, скажите прямо. Я не совсем понимаю, почему Вы мне пишите, пишите такие интересные письма. Думаю, что у Вас очень велики потребности вынести свои мысли на бумагу, — кому — Вам все равно. То же приблизительно сказала мне и Наташа. Правда?
Очень хочу Вас видеть, только хорошо было бы у меня. Я неисправимый дикарь и при наличии людей делаюсь уже совсем неудобоваримой.
Стихи Ваши (2 тетради) у меня только с сегодняшнего дня, буду их читать вечером, когда никто не будет мешать.
Желаю Вам всего самого хорошего.
Т. Лебедева
P.S. Относительно бумаги — пишите хоть на обоях, только пишите.
Т.Н. Лебедева — В.Т. Шаламову
16/Х-55 г.
Я очень ждала Ваше письмо, Варлам Тихонович, спасибо большое за него.
Как хорошо, что Вы так почувствовали Башкирцеву.[130] Жаль, что в Ленинграде Вы не посмотрели ее вещи — это бы Вам сказало о ней очень много. Если они не экспонированы, в запасе — то и там иногда можно посмотреть.
Пишу наспех (простите за карандаш), мне хочется, чтоб письмо попало к Вам до отправки Вашего, обещанного, письма.
Когда человек не говорит ничего по поводу моих, показанных ему, работ, мне начинает казаться, что это потому, что о них действительно нечего сказать. Это, вероятно, ощущение получается от моей мнительности, но я совершенно болезненно, по-сумасшедшему переживаю всякий показ своих несчастных, незаконченных, недоношенных вещей. И знаю сама им цену, знаю, что я — эмбрион, без всякой надежды выбраться из этого состояния и перейти в более усложненную фазу — и все-таки, всякий раз — повторяется та же история.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});