Но, главное, мы с Кнутом оба почерпнули много полезного из общения с Гауптманом и его женой. Кнут собирался что-то написать об этом, но не знаю, написал ли, однако заметки о той встрече у него, конечно, остались и, возможно, они даже обменялись письмами.
При прощании старый мастер сердечно приглашал меня приехать еще в Визенштайн. Но помешала война. А мне бы очень хотелось снова написать его портрет — лучше, свободнее и достовернее. Может, он у меня и получился бы, потому что к концу нашего пребывания Гауптман по-человечески стал мне гораздо ближе, чем в начале.
Через два года после этого визита я слышал его выступление в большой программе, которую Кнут Тведт сделал для Норвежского радио в связи с восьмидесятилетием Кнута Гамсуна. Приветствие Гауптмана, простое и сердечное, было одним из многих от великих людей Европы. Это было последнее чествование моего отца, а потом война и оккупация поставили на этом точку.
У моей следующей модели, писателя Германа Штера, меня встретили дружески, но почему-то несколько сдержанно. Через некоторое время этому нашлось объяснение. Все дело было в доме, где я жил, когда писал портрет Гауптмана. Но позвольте все объяснить по порядку.
Я снял комнату у двух пожилых знакомых Макса, который договорился с ними заранее. Мои хозяева были большие оригиналы. К сожалению, я забыл, как их звали, но помню, что их имена всегда произносились вместе и без фамилии, что-то вроде «Макс и Мориц». Они любили театр и искусство и были гомофилами. Мориц был экспертом в приготовлении пищи и готовил салаты по экзотическим рецептам, которые из-за обилия перца обжигали аж душу. Они оба были добродушные и болтливые, много путешествовали, любили Италию, но не Муссолини. То, что оба не любили Гитлера, было очевидно и явно известно всем. По тем временам все это вместе взятое многие считали опасным и крайне предосудительным. Но я жил у них, и мне нравилось общество этих утонченных эрудитов.
Встреча с Германом Штером была запоминающейся, но в то же время разочаровала меня, во всяком случае, при сравнении ее с неделей, проведенной в Визенштайне. До тех пор я не читал ни строчки, написанной Штером или о нем, никогда не видел его фотографии. Он был из так называемых «певцов родного края», перу которого, безусловно, принадлежали превосходные описания людей и вообще Верхней Силезии, поэтом, которого Макс в свое время вытащил на свет Божий. Это так растрогало моего отца, что он, не имея раньше ни малейшего понятия о творчестве Штера, написал в издательство такой отзыв: «Не знаю, зачем вам нужен я, если у вас есть Герман Штер!»
Макс не жалел усилий, когда дело касалось писателей из его любимой Верхней Силезии, и продвинуть Штера ему, наверное, удалось лучше всего. Насколько мне известно, его до сих пор читают в Германии.
Штер был невысокий, тучный, с гладковыбритым лицом, густыми, зачесанными назад волосами, резко очерченным профилем и хриплым голосом. Во время разговора он имел обыкновение отворачиваться, потому что бы слеп на один глаз. Не знаю, было ли это в какой-то степени связано с тщеславием. Я готов был изобразить его в три четверти, и он спокойно согласился на это. Он был хорошей моделью, сидел неподвижно и с серьезным видом — между приступами кашля, вызванного бронхитом и неумеренным курением.
Конечно, неизбежной темой наших разговоров были Герхарт Гауптман и Кнут Гамсун. Макс и Мориц тоже упоминались, но в очень неуважительном тоне. Вот тогда-то я понял, что их дом не считался приличным местом для проживания и что их хорошо известные отношения воспринимались Штером и его семьей, как непатриотичные и предосудительные.
В первый же сеанс я передал хозяину привет от Макса Тау. Немного помолчав, он вдруг решительно сказал, как будто что-то вспомнил:
— Ах, этот…
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.
Он ответил:
— Один из этих высоколобых. Вам, конечно, известно, что он еврей?
Портрет Германа Штера мне тоже не удался. Я написал его очень быстро, повозиться пришлось только со слепым глазом. В него можно было вложить любое выражение. В Берлине Макс спросил меня, какое впечатление произвел на меня Штер и передал ли я ему привет. Мне не хотелось огорчать Макса, и я умолчал о нашем разговоре, сказав, что тот ему тоже передал привет. Но думаю, Макс догадался, что это было неправдой.
Сегодня я часто вспоминаю красивый лесистый Ризенгебирге, прогулки с Максом и Морицом и отверженным писателем, которого звали Мильх. Правда, я все время боялся, что мы случайно столкнемся с кем-нибудь из семейства Штера… Хотя, что с того? Бедствия войны и нужда наверняка заставили их потом сплотиться, однако удалось ли им сохранить при этом жизнь? Их страна, их дом сегодня отошли Польше.
Не меньше, чем о них, я думаю и о последних годах Герхарта Гауптмана, что тоже не могло не обернуться трагедией. Духовный человек, оказавшийся в мире самой циничной жестокости. Последнее, что я читал из написанного им, был протест, манифест скорби о стертом с лица земли Дрездене, в самом конце войны. Столица его родины, красивейший город Германии, в котором за одну ночь от горящего фосфора погибла четверть миллиона гражданских беженцев с востока.
Через год умер и Герхарт Гауптман… Твой характер — твоя судьба. Ни в одном мудром изречении не было меньше правды, чем в этом!
Осень 1937 года. Моя сестра Эллинор, в то время молодая здоровая девушка, способная и впечатлительная, с оптимизмом смотрела на свое будущее актрисы. Она училась в театральной школе в Берлине и была явно талантлива. Эллинор гораздо больше, чем я, была связана с кругами, страдавшими от гитлеровской бдительности.
Фюрер, как известно, был поклонником оперы, оперетты, театра и еще одного вида искусства, которым так и не сумел овладеть, а именно изобразительного искусства.
Однажды Эллинор привела ко мне живописца, который специализировался на том, что писал и рисовал животных. Он подарил мне свою фотографию: он держит в руке череп какого-то животного. Глаза у него были широко открыты, он изображал принца Гамлета. На фотографии размашистая подпись: Ich, Bolschweiler! Это была его фамилия. Он сказал мне, что без него Гитлер наверняка погиб бы и что фюрер неравнодушен к его искусству. Он показал мне несколько рисунков из берлинского зоопарка. Самые обычные обезьяны и львы, но Гитлер похвалил их на выставке и тем самым обеспечил ему успех — так этот художник, во всяком случае, считал. Вскоре этот бедняк погиб вместе с самолетом.
Эллинор посещала изысканное общество, которое называлось «Kameradschaft der deutschen Künstler»[37]. Иногда туда заходил фюрер, он разговаривал с художниками, всегда дружески и заинтересованно, и, естественно, с Эллинор тоже. Но он ни разу не упомянул ее отца, очевидно, не читал ни одной его книги. Об отношении Гамсуна к новой Германии ему, разумеется, было известно, но в этом обществе он никогда не говорил о политике. Здесь он находился среди людей, которые, по его мнению, ничего в ней не понимали. В других областях — да, и тут наша Эллинор едва не угодила в передрягу. Она рассказала мне об этом много спустя. Гитлер, как известно, был фанатичным противником курения. Однажды когда он подошел к столику, за которым сидела Эллинор со своими друзьями, там возникло замешательство. Задумавшаяся о чем-то Эллинор держала в губах дымящуюся сигарету.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});