— Но у Польши договор с Англией и Францией. Вдруг они войну начнут? — решился вставить Ворошилов, сильно обиженный, что не его, а Молотова Сталин выбрал в советники по такому важному вопросу.
— Не бойся, Клим, не начнут. Только самоубийцы осмелятся пойти войной против Германии и СССР. Ну, а если капиталисты все же захотят устроить бойню между собой, тем лучше. Они будут изматывать друг друга, а мы будем ждать и готовиться. А потом посмотрим. Верно? — обращаясь к Хрущеву, закончил Сталин.
— Верно-то, оно верно, только наши идеи противоположны с ихними. Они врагами остаются нашей, значит, марксистско-ленинской идеологии или как?
Сталин помедлил, подымил трубкой.
— Мы исходим из всемирно-исторической точки зрения. Не таскать каштаны из огня для той или иной капиталистической державы, а добиваться ослабления всех их, вместе взятых. Вот наша стратегия. А когда она восторжествует, победят и наши идеи.
— Тут вот и другой вопрос возникает, значит, с Коминтерном. Гитлер ведь коммунистов в тюрьмы сажает и целую национальность задумал уничтожить. А мы…
— Ты что, Никита, — Сталин с презрением оглядел Хрущева с ног до головы, — гнилой интеллигент? Боишься руки замарать? С Лазаря пример бери, он не боится.
Хрущев побледнел, энергично замотал головой.
— Не интеллигент я вовсе.
— То-то же! Ну что там, птица ваша готова? — примирительно сказал Сталин и направился в столовую.
Члены Политбюро последовали за ним. Каганович шел первым.
9. Командарм
Плечистый и широкогрудый, он сидит за большим столом, опустив голову с густой шапкой черных, но уже тронутых сединой волос. Это его привилегия сидеть: рана ноги, полученная в двадцатом под Варшавой, неожиданно дала о себе знать. Командующий стоит. Сталин ходит из угла в угол. Вот уже целый час он их распекает, но командующего словно не замечает; обращается только к нему, заму. «Мы должны одеть в броню всю авиацию, все самолеты. Почему руководство ВВС РККА саботирует решение партии и правительства?» — «Но ведь они же не будут летать!» — «Почему вы, товарищ командарм, думаете, что вы умнее, чем Политбюро и вся наша партия?» — «Я не умнее, я — летчик». — «Правильно, вы у нас герой Гвадалахары и Халхин-Гола, но без партии вы никто». — «Самолеты, одетые броней, не поднимутся в воздух». — «С той броней, которую нам подсовывают спецы-вредители из Броневого института, конечно, не поднимутся. Но партия нашла способ создать легкую броню. Идею подал рабочий-изобретатель. Он взял два листа железа, соединил их, и получилась броня: пуля, пробивая первый лист, теряет силу. Второй остается невредимым. Это же диалектика: погибая — защищает!»
При слове «диалектика» Гриша поднял голову, но увидел не Сталина, а маленького узколобого человека с изъеденным оспой лицом, который все знает, всех может поучать, назначать и снимать.
Сталин тоже посмотрел на Гришу. Но никого не увидел.
10. Уголек и льдинка
Мира услышала звуки, похожие на колокольный звон, открыла глаза и с облегчением вздохнула. Она привыкла к этим звукам, знала, что это звенят промороженные трупы, которые забрасывают в грузовик, и поняла — жива, еще жива! Впрочем, был и другой повод радоваться, но она никак не могла вспомнить, какой именно. Кажется, пошел третий день, размышляла она, когда я последний раз сползала с дивана. Помню, вынула из рам портреты папы и мамы, рамы положила в «буржуйку», подожгла, потом попыталась снять автопортрет Вавы — но не смогла его достать. Сил хватило лишь поплотнее завернуть Сашу, поцеловать его. Он дернулся, фыркнул — видно, губы ее были очень холодные — и снова заснул, а она поползла обратно на диван. Лежать и ждать, когда и они с Сашей превратятся в сосульки и их забросят в грузовик, который по утрам объезжает переулки на Литейном.
Ага, вспомнила — Сашу уже не забросят! Вчера в квартире раздались человеческие голоса.
— Ау, есть тута кто живой? Ау!
Она вспомнила, как открыла глаза и увидела перед собой серую шаль.
— Гражданочка, сыночку твому сколько будет? — спросила шаль.
Мира не поняла.
— Сыночок-то у тябя дышит. Стало быть, заберем его в детдом, живой будет. Ты только скажи, сколько ему и как звать.
Мира наконец сообразила, что от нее хотят, но говорить не было сил. Шаль продолжала дышать теплом:
— Говори, говори, милая, я по губам понимаю.
— Саша. Шесть ему…
— Ага, поняла. Пиши, Варвара: Александр, значит. Шесть годков. А фамилия как? Фамилия вашенская как будет?
— Пяти… ор… ски…
— Не поняла, давай еще скажи.
— Пяти… ор… ский…
— Пятиборский? Так и пиши, Варвара, Пятиборский. Бирку туже завяжи, смотри, шоб не спала. Ладушки, — дыхнула шаль на прощание, — мы пойдем, а ты, милая, лежи, дожидайся. Вот, с робятишками управимся, родителев собирать будем.
Несуразное существо в стеганых штанах, ватнике и огромных валенках со скрипом поднялось с колен. Мира закрыла глаза: какое счастье, что Сашу забрали в детдом! Теперь он уже точно останется жить, вырастет большим и красивым, как и его отец.
С этой приятной мыслью Мира отошла в сон.
Разбудило ее горячее дыхание. Нет, это был не пар изо рта старой женщины, это был огонь, настоящий огонь!
— Мира, Мирочка, родная моя, проснись, это же я, Вава.
Боже мой, Вава! Ее Вава, ее дорогой, ее любимый, ее единственный Вава!
— Вава, Вавочка, милый мой, неужели это ты? Я так ждала тебя. Где же ты был? Целых полтора года ни одной весточки. Но почему, Вава, почему?
— Не мог я писать, радость моя. Совсем, со-всем-не-мог! Помнишь наш последний день, двадцать второго июня?
— Да, да, ты был такой бледный, ты смотрел куда-то в пространство. Я испугалась, спросила, что с тобой, а ты не ответил, только протянул руку. Я разжала кулак, а там лежала эта бумажка… повестка. А потом ты собрался и ушел. И больше никогда, никогда…
— Прости меня, родная, я думал, что еще увижу тебя. Я не знал, что нас сразу отправят на фронт.
— Как, тогда же, в тот же день?
— Ну конечно, родная. Выдали гимнастерку, ботинки, мешок. Раздали винтовки, — одну на пятерых, — и марш! Мы думали, будем чему-то учиться, а нас через леса и болота на Лугу. Ну и намучились! Одно утешение, со взводным нам повезло. С виду мужик-мужиком, рожа круглая, словно сито, а на самом деле душа-человек. Пройдем километров десять, он: «Привал, интеллигенция, будем кипяток ставить, обмотки учиться завязывать». В общем, довел нас до Луги. Там паек выдали, и снова в поход. На юг, немца бить. А никакого немца и нет. Плутаем в лесах и болотах, вымокли, как черти, и уж не знаем, где мы и куда идти.
На десятый день слышим гул. Взводный говорит: «Это артиллерия, немецкая». Гул все приближается, в сплошной рев переходит. Взводный командует: «Окопаться, занять оборону». Мы изо всех сил землю роем, кто чем может, — лопатой, штыком, руками. Потом залегли, ждем, что немец вот-вот пойдет в атаку, но слышим, танки и машины где-то у нас сзади. Уже и мотоциклы стрекочут, и автоматные очереди. Мы врассыпную и в лес. Я взводного держусь, стараюсь не отставать. Вдруг смотрю — он упал и за голову схватился. Подбегаю, спрашиваю: «Товарищ командир, что с вами? Давайте я вас подниму». — «Ты, что ли, Володя? Не вижу я, голову зацепило, конец мне. А ты беги, к своим пробирайся. И документы выбрось. Нельзя с твоими документами».
Я пытаюсь его поднять, не могу — большой он, тяжелый. А пули над головой свистят, ветки сбивают. Тут я достал военный билет, карточку. Только зарыл, слышу: «Стоять! Руки вверх!» Поднимаюсь, немцев двое. Один пожилой, в шинели, автомат на меня направил, вот-вот выстрелит. Другой молодой, с винтовкой, бледный весь, перепуганный. Пожилой кричит: «Почему второй не встает? Встать!» Я — ему: «Он мертвый». Пожилой мне: «Пять шагов вправо», а молодому: «Проверь». Я отхожу в сторону, молодой подходит к взводному, но тронуть его боится: «Вроде мертвый». Пожилой: «Ладно, веди этого, я сам проверю». Молодой наставил на меня винтовку, орет: «Марш!»
— Ужас, Вавочка! Как ты это пережил?
— Как в тумане, Мирочка, словно и не со мной было.
— А потом? Что потом, Вава?
— Потом нас, пленных, под конвоем погнали в Остров. Собрали на окраине, оградили проволокой, переписали и дальше отправили.
— Как же ты без документов?
— Случай выручил. Когда переписывали, офицер спрашивает: «Как это документов у тебя нет? Ты, наверное, командир или комиссар». — «Нет, — говорю, — я художник». Он как рассмеется: «Художник, говоришь? А ну, нарисуй меня». И протягивает блокнот и ручку. Я чего-то там начеркал, он берет, другим показывает. «Похож?» Все ржут — вроде похож. «Имя, фамилия, воинское звание?» — спрашивает. «Григорьев, — говорю, — Владимир Александрович, красноармеец, рождения девятьсот третьего, из Ленинграда». — «Ну хорошо, поверю, но если соврал, получишь пулю». Да что это я все о себе, ты-то как, моя милая?