растерянно. Он совсем еще не тот Шлиман, каким мы знаем его позже. Он произносит тонким голосом и по слогам: Шли-ман. Это больше соответствует его положению.
Спицын одобрительно наклонил голову.
— Разумно. Это всё?
— Нет, не всё. Когда Шлиман говорит: «Прокопий Иванович Пономарев и Прокопий Иванович Пономарев», то в обоих случаях произносит это одним и тем же тоном. В то время как я, если бы играл Шлимана, произнес бы имя в первый раз задумчиво и как бы даже лирично, а во второй — уже слегка брутально.
От классики научной прямая дорога лежала к классике театральной.
В те годы я играл в «Вишневом саде» Гаева. Это навело Спицына на мысль взяться за чеховскую пьесу, и он предложил Чагину ее запомнить.
За Чагиным остановки не было. Он, как водится, запомнил текст до последней запятой — включая ремарки и финальный стук топора. Распределив роли на троих, мы приступили к самому, может быть, странному исполнению «Вишневого сада».
Единственным, кто знал все роли, был Исидор. Я знал текст Гаева и в общих чертах — остальные: то, что осталось у меня в голове после многократного повторения моими партнерами. Спицын был знаком с пьесой в пределах, свойственных рядовому зрителю. Впрочем, в качестве играющего тренера он всегда держал в руке томик Чехова.
Перечислив действующих лиц, Исидор бойко прочитал открывающий пьесу монолог Лопахина, а заодно — короткие реплики Дуняши. Спицын строго следил за тем, чтобы Исидор не просто читал, а именно играл.
Он попросил Чагина вместо ремарки зевает и потягивается зевнуть и потянуться. На слове досада Исидору было предложено изобразить досаду. Произнося читал вот книгу и ничего не понял, он должен был изобразить усиленное непонимание, которое было состоянием и самого Исидора: в текст он не вникал.
Затем в качестве Епиходова вступил сам Спицын. Услышав наш климат не может способствовать в самый раз, Чагин улыбнулся. Рваная речь Епиходова его позабавила — она открывалась ему впервые.
Диалоги до появления Раневской, Гаева и Симеонова-Пищика мы играем весьма приблизительно. Раневскую и Гаева представляю я. Гаева — по-настоящему, а Раневскую — близко к тексту. Даже, в общем, не очень близко.
Мои отклонения от чеховского оригинала рождают первые трещины в безукоризненно запомненном Чагиным материале. Начинаются легкие сбои в речи Исидора-Лопахина. Блеск в глазах Спицына: это то, чего он ждал.
Раневская говорит, что если во всей губернии есть что-нибудь интересное, то это вишневый сад. Режиссер Спицын прерывает игру и поясняет господам актерам, что у Чехова здесь вышла ошибка. Чехов, купеческий сын, не знал дворянского быта — и придумал этот сад.
Исидор внимательно смотрит на Спицына. Тот разводит руками:
— В дворянских усадьбах не было вишневых садов. Такой сад могли посадить как раз таки вы, купец Лопахин.
Я вступаюсь за Чехова.
— А почему же тогда вишневый сад — это символ уходящего дворянства?
— Так ведь после Чехова символ, — отвечает Спицын. — После Чехова. Потому что искусство сильнее действительности.
Чагин трет ладонью лоб.
— Вы хотите сказать, что вымысел сильнее действительности?
— Само собой! Ведь если Чехов считает, что сад был вишневым, то как же мы ему не поверим?
Я:
— Ну хорошо, вишневый сад — это коммерческая история. Зачем же Лопахин его вырубает?
— Зачем? У ненависти нет вопроса зачем. Есть только почему. Он бы и владельцев усадьбы вырубил. — Спицын захлопывает книгу. — Кто у Хейфеца играет Лопахина?
— Каюров… Вы хотите сказать, что Лопахин — это Ленин?
Спицын смеется.
— Я хочу, чтобы наш Исидор вдумывался в каждую букву, которую запоминает.
И Исидор вдумывался. И всё больше запутывался в тексте роли.
С тех пор игра стала нашим любимым занятием. Мы предавались ей много лет — даже тогда, когда Спицына уже не было в живых.
Происходило это у меня. Только у меня. Мне пришло сейчас на ум, что я ведь у Чагина никогда и не был. Тогда я не придавал этому значения, поскольку знал, что жилье у него не ахти. В смысле нашего домашнего театра квартира народного артиста РФ предоставляла бо́льшие возможности.
Вот видишь ты: не мы одни несчастны,
И на огромном мировом театре
Есть много грустных пьес, грустней, чем та,
Что здесь играем мы.
Играли не только пьесы. Диалоги из романов. Полемику Бертрана Рассела с отцом-иезуитом Коплстоном. Басни. Всё подряд.
«Война и мир».
«Преступление и наказание».
«Отцы и дети».
«Слон и Моська».
«Ленин и печник».
Исидор учился осмысливать всё, что запомнил. А с тем, что осмыслено, можно и попрощаться — так, видимо, считала память. Такие вещи она отдавала легко, оставляя себе лишь вывод, общую идею.
Чагин обретал способность забывать, и это становилось всё очевиднее. Не знаю, что было тому причиной — наша ли игра, естественные ли возрастные явления, — только забывать он стал неожиданно много.
В один из дней Исидор пришел ко мне со своим любимым коньяком. Глаза его светились. Он сказал, что у нас есть отличный повод выпить. Понимая, что речь идет о чем-то важном, я молча поставил бокалы и сел против него.
— Сегодня я попытался запомнить один текст, — внимательно посмотрев на меня, он вдруг рассмеялся, — и не запомнил… Представляешь? Не за-пом-нил!
Мы чокнулись.
Спустя неделю Исидор пришел встревоженный. Он решил проверить свою память еще раз — и она его не подвела. Материалом были футбольные статистические сводки за последние пять лет. Чагин стал было мне их воспроизводить, но я его остановил:
— Значительные процессы никогда не проходят гладко. В них есть свои откаты, за которыми — новые успехи. Я думаю, у нас еще будет повод выпить.
Как в воду глядел. В следующий раз Исидор вновь появился с коньяком. Впоследствии коньяк он приносить перестал, потому что поводы для празднования возникали всё чаще.
С течением времени невозможность запомнить стала сопровождаться у Исидора забыванием. Я забыл то, чего не хотел бы забыть, — как-то спел он вслед за Вертинским. Каждый такой случай приводил его в восторг — так глубока, оказывается, была его нелюбовь к памяти.
Не буду скрывать: меня это начало слегка беспокоить. Чагин путал даты и время встреч, цены, размеры, но главное — номера архивных фондов и шифры рукописей. А это то, что любой уважающий себя архивист непременно знает на память.
И самое удивительное: в последние годы жизни Исидор стал путаться в пережитом. Явно прочитанные истории иной раз он рассказывал как случившееся с ним. И наоборот: реальные происшествия с легкостью удалял из своей