Семен Трифонов яростно потрясал кулаком в воздухе. Множество кулаков поднялось над головами в толпе разъяренных крестьян.
Поп Иван, воспользовавшись возбуждением крестьян, слушавших Семена Трифонова, тихонько ускользнул прочь от телеги на усадьбу. Этого никто не заметил, вернее, никто и не обратил на это внимания. Всех захватил смысл речей Семена.
В горницу Феоктисты Семеновны поп вошел важный, нахмуренный, не показывая вида, что с ним случилось.
- Кума, вина!
Феоктиста Семеновна исполнила его просьбу. Руки ее тряслись, сама она побледнела, осунулась сразу. Хотя и не выходила она за ворота, а сидела в сенях, издали прислушиваясь к шуму, поднятому крестьянами, но все же ей стало понятно, что дело отца Ивана проиграно.
Видя смущение и страх Феоктисты, он принялся разглагольствовать:
- Раб божий - мой раб. Запомни. Придет час - все они, голубчики, полягут передо мною, обливаясь слезами раскаяния. Не верь им! Мне верь! Ненадолго хватит сей гордыни ума у смерда. У пастыря же не гнев, а ум должен действовать. Ты лучше приготовь-ка мне ложе, да и сама ляг, отдохни... Если кто изыскивает что-либо мудрое, тот должен думать об этом ночью. А сюда они не пойдут. Не до нас им с тобой.
Феоктиста Семеновна крайне удивлена была хладнокровием отца Ивана. Правда, хмель оказал уже свое действие на него, но все же не настолько, чтобы он мог забыть об опасности.
- Они и нас убьют?!
- Не убьют! Они меня с телеги низвергнули наземь - я не стал их поносить никакими словами и не стал им говорить о боге, а рассмешил их, побежав, аки заяц... Они посмеялись надо мною и только тем насладились. С них оного довольно. На душе у них стало легче, что они над попом надругались... Бог им простит, а мне польза. Унизиться мне перед народом значит, ввести народ в великий долг передо мной. Я останусь у тебя ночевать... охраню тебя от бед. Не бойся!
Феоктиста Семеновна обрадовалась. Бодрость отца Ивана заразила ее. С улыбкой облегчения принялась она взбивать пуховики у себя на постели.
Поп вышел во двор, прислушался. Голоса крестьян доносились издалека. Словно из-под земли появилась та же дворовая девка Анна.
- Ты чего? - удивился отец Иван.
- Мужиков смотрела.
- Куда пошли?
- В Терюшево. Дальнеконстантиновский бобыль повел их... С дубьем, с вилами, с рогатинами. Воевать пошли.
- Ты чего же смеешься?
- А что же мне - плакать?
Поп Иван подумал о том: хорошо бы на месте Феоктисты Семеновны была теперь эта девка.
- Ах господи, господи! - вздохнул он.
- Вы о чем?
- Об уязвлении похотью грешного человечества... Тебе сколько лет-то?
- Осьмнадцать.
- Давно ли ты у барина в дворовых?
- Два года.
Поп опять вздохнул:
- О времена! Что же это такое на белом свете делается?!
- Мне и хочется будто бы пойти за своими в Терюшево, а боюсь... закрыв лицо, прошептала Анна.
- Девке полагается дома сидеть и рукодельничать. Вот что.
- А у нас была мордовка, Мотя... Она разбойницей стала...
- Ну?!
- Верхом приезжала к нам... Красивая! Говорила, будто скоро мужики учнут бить вотчинников. Говорит - разбойники сожгут и Рыхловку... Что тогда мне делать?!
И опять засмеялась.
Поп хотел шепнуть: "Приходи ко мне, в Терюшево", - да вспомнил о своей матушке, о Хионии, и почесал озабоченно под бородой горло и, как будто отвечая своим мыслям, произнес: "М-да!"
В это время на крыльце появилась Феоктиста Семеновна. Ласково крикнула она:
- Аннушка, милая, сбегай-ка на скотный!.. Посмотри, как управился там со скотиной Дениско. А ты, отец Иван, жалуй-ка в горницу. Все готово. Иди спать.
В горнице Феоктиста проворчала:
- Порченая девка... Не слушай ее! Неисправимая... покойный Филипп Павлыч всех девок испортил... Они дерзкие и озорные стали...
Попа взяла досада: "Леший тебя дернул вылезти на двор!" - подумал он и сказал:
- Какой-либо девице стоит только некоторое время провести в разврате, и она, жалкая, слишком медленно будет исправляться. Если и решится исправиться - ради слез своей матери. Крепится она несколько времени, и потом вдруг показывает себя, точно в припадке. Она бежит от своих в дом непотребный... Она смеется и плачет. Это то же, что запой у пьяницы... Жалости достойны подобные девицы...
Феоктиста Семеновна, поверив чистоте помыслов отца Ивана, успокоилась. Чувство ревности к девке Анне у ней улеглось.
- Теперь воздадим хвалу господу богу - и на боковую! Э-эх, и чего людям надо?!. Чего ради они мятутся и на стену лезут?! К чему понадобились им бунты и войны?! О владычица, прости меня, грешного!
Укладываясь спать, он по ошибке едва не назвал Феоктисту Семеновну Хионией...
Феоктиста поняла, что теперь на ее долю выпадает обязанность утешить отца Ивана. Она сказала: пускай совесть его будет спокойна, с Хионией он живет постоянно, а к ней, Феоктисте, заезжает в месяц раз - может ли после этого обижаться на нее его толстая, как бочка, противная, своекорыстная Хиония?
Поп притаился, удивившись ревнивой воркотне Феоктисты. Ему всегда очень нравилось, когда она бранила Хионию. Ему было любопытно слушать, как она ревнует его к его же собственной жене. Она готова растерзать Хионию, считая ее недостойной быть женою его, попа Ивана. Она говорит, что если бы была его женою, то осчастливила бы его навек и заботилась бы она о нем не в пример больше, чем заботится о нем его глупая Хиония, которая безусловно не стоит его, отца Ивана.
Выслушав ее, поп самодовольно улыбнулся, подумав: "Да разве я тебя, сухожильную клячу, променяю на свою удобренную матушку Хионию!"
...Наутро он, усевшись в кибитку, чувствовал себя самым грешным человеком на свете. Ему неприятно было глядеть на Феоктисту, юлившую вокруг кибитки. Он даже не обратил внимания на девицу Анну, с улыбкой отворявшую ему ворота.
Во дворе возились цепные псы. Солнце, весенний воздух - все это воспринимал поп Иван как укоры своей совести... Пели скворцы... Взору попа открылись зеленеющие озимью поля, одинокие березки. Но... похмелье, головная боль. "О господи, за что наказываешь?!" И опять потянулись мысли о бунтующих мужиках, о восставшей беспокойной мордве, о епископе, о Хионии (жива ли она, не убили ли ее рыхловские мятежники?), о детях и о прочих своих житейских насущных делах.
- Вези скорее! - толкнул он в спину возницу. - Чарку вина поднесу, егда прибудем в жилище.
XXI
Наплывали облака. Они двигались медленно, крадучись, словно коршуны. Не мог не заметить этого сидевший на сосне в дозоре вождь мордовских толпищ Несмеянка Кривов. Каждая покачнувшаяся ветка, либо травинка, всякая вспорхнувшая поблизости птица или бабочка, каждая мелочь - заставляли его еще крепче сжимать ружье и еще острее вглядываться в даль.
От самого этого дерева и далеко-далеко, вплоть до того места, где земля сошлась с небом, простирается зеленая, холмистая долина. Холмы косматые, в соснах и кедрах; речка чуть заметно ползет и кружится в кривых ложбинах между холмами. Не речка, а бирюзовая нить, брошенная кем-то на зеленый ковер.
Около Несмеянки, внизу, у корней дерева Иван Рогожа с неразлучной своей кайгой.
Кругом пустынно и тихо-тихо, словно перед грозой, и пахнет головокружительно ромашкой, разомлевшей от тепла. Вспоминается детство. Несмеянка нарвал себе много цветов и заткнул их за пояс около кинжала.
Перевалило уже за полдень. Лазутчики вернулись с известием, что солдаты под командою премьер-майора Юнгера уже в каких-нибудь десяти-двенадцати верстах. Надо быть готовыми. Тысяча человек мордвы, а между ними и русские и чуваши, залегли в оврагах с луками, рогатинами, ружьями и бердышами. И ватажники не забыли Несмеянку, пришли помочь мордве под начальством бесстрашного башкира Хайридина. Укрылись они особо, положив коней в соседнем овраге, - всего их было полтораста человек, вооруженных саблями, пиками и ружьями; из них сорок всадников - храбрецы один к одному (в их числе и Мотя); глядят неотрывно вперед, на дороги, глаза сверкают, ноздри раздуваются, оружие стиснули так, будто оно приросло к рукам, одеты чисто: кто в сапогах, а кто и в новеньких лаптях (терюханские мастера-лапотники обули). Атаман Заря не любил нерях. Хайридин озаботился, чтобы в Терюшах посытнее накормили ватажников. За этим дело не стало. Крестьяне наперебой тащили их к себе.
Сыч, лежа рядом с Рувимом, рассуждал:
- Губернатор пугает рублением голов, но не запугаешь этим народ! Поляки на Украине рубят у гайдамаков и руки, и ноги, и головы, и рассылают по селам и деревням, будто бы подарки какие, а гайдамаков все больше становится... а панов на Украине все меньше. Э-эх, и песни же гайдамачина распевает!
Сыч тихонько запел около самого уха Рувима:
Ми того коника в того пана купили,
В зелений дубрави гроши поличили,
В холодной криници могарич запили,
Пид гнилу колоду пана пидкатили...
Глаза Сыча хитро заиграли:
- Ну и кони же есть у гайдамаков!.. Спасибо польским панам - умеют, однако же, коней подбирать! Гайдамацкие лыцари знатно на них лихуют... Сам даже ихний игумен Мельхиседек благословил ихнего большака Железняка и всю его конницу и водицей святой покропил их сабли с молитвою: "Рубите, мол, панов проклятых, рубите!" Ой, и что же они там, голубчики, делают, ой, какая же там страсть идет! Не так, как у нас, у горемык. Разве же это дело?! Мы только пугаем - губим бар мало.