Я ждал, что вот сейчас они дружно загалдят, и я пойму по их голосам и лицам, что они уже видели мое стихотворение и конечно же оценили его по достоинству.
Пусть не все, пусть хоть один кто-то встанет и скажет, что сегодня с утра он прочитал мое стихотворение. Пусть даже не хвалит его, пусть только скажет: Учитель-ага, я прочитал ваши стихи.
Но нет. Ответы были как и всегда. Я их уже наизусть помнил:
— К нам в аул газета опаздывает…
— А у нас в доме ее не выписывают…
— Я не успел прочитать, утром читал отец…
* * *
На следующий год ушел из школы мой директор, и на его место пришел Тажетдин Сейтжанов. Теперь он народный поэт Каракалпакии, но уже и в то время писал стихи. Не просто писал, а еще и публиковал их в республиканской газете. Я конечно же многие годы внимательно следил за поэтической рубрикой газеты, а потому не только имя, но и произведения Сейтжанова были мне знакомы.
Школу будет возглавлять поэт. Еще достаточно молодой, но уже достаточно известный. Само собой разумеется, эта новость обрадовала меня. Более того — вдохновила, вселила надежду.
Писали мы с ним почти наперегонки, словно бы соревнуясь. Но если уж совсем по-честному, то надо признать, что это я соревновался, а он, видимо, слагал стихи, как и всегда, с той скоростью, с какой мог, и как считал нужным.
Мне его стихи нравились. По душе пришлись они и слушателям. А мои… Да что тут говорить. Кажется, они не трогали никого, кроме меня. Даже Тажетдина Сейтжанова, хотя он и не говорил мне об этом — не хотел огорчать.
Но зависти к нему у меня не было. Правда — не было. И работали мы дружно.
Помню, посоветовавшись, решили создать в школе драматический кружок, нечто вроде школьного театра. Ставили с учениками одноактные пьесы и отрывки из знаменитых классических пьес. Это для нас было не просто «культработой», мы таким способом сами приближались к постижению большой литературы, как бы пробовали слова «на вкус», испытывали их «на жест».
Но наши поиски и начинания, как и сама наша совместная работа, скоро завершились. На следующий год по решению все того же заведующего местным районо меня перевели в другую школу. Километров за двадцать от нашего аула. Зачем перевели — не могу понять, ведь мое место (вернее, мои места: преподавателя, пионервожатого, руководителя кружков) долго еще пустовало. Я ходил, пытался убедить, вразумить, но все без толку.
Новая моя школа находилась на самом берегу Аму-дарьи. Я частенько прогуливался по берегу, потому что времени свободного у меня тут было с избытком. Никаких дополнительных нагрузок, никаких преподаваний в старших классах. Да и откуда им взяться, этим старшим классам, школа-то была начальной.
Гулял я по двум причинам.
Потому, во-первых, что нравилось. Здесь, на берегу Амударьи, рос редкий по красоте, стройный турангиловый лес. Вообще-то турангил коряв и сучкаст. Он изгибается и стволом и ветвями, словно норовит разостлаться, едва приподнявшись над землей. Но тут деревья росли так густо, что от тесноты вынуждены были, спрямляя стволы, тянуться ввысь, к солнцу. Лес этот называли «золотым». И недаром. Он был и впрямь великолепен.
Во-вторых, мне нечем было заняться. Все книги, выходившие на каракалпакском (какие только сумел достать), я уже прочитал. Четыре дастана, записанных из уст сказителей, несколько сказок, стихи некоторых поэтов прошлого (тоже, кстати, не академические издания, а в записи «из народных уст»), две-три повести наших авторов (повести эти правильнее было бы назвать рассказами или отрывками, авторы начали их писать еще до войны, но не окончили, так, в неоконченном виде, их и печатали), сборники стихов и рассказов. В общей сложности томиков десять — пятнадцать, каждый страниц по пятьдесят — шестьдесят. Долго ли их прочесть?
Я мечтал о переводных книгах, поскольку в то время о них приходилось лишь мечтать: тоненькие сборники стихов, рассказов и отрывков из классики — вот и все. Хоть по пальцам перечти.
Я злился на наших писателей и издателей. Уж коли сами не пишут, так хоть переводили бы побольше. Впрочем, так думал тогда не только я. Мы, учителя, часто говорили об этом меж собой, и все высказывали то же самое, только, пожалуй, в более резких выражениях.
Отец не раз говорил:«Если можешь сделать сам, то не жди, пока это сделают другие…»
Бабушка поучала:«Свою ношу сам и неси, и нечего кивать на других, чего это они, мол, порожняком разгуливают…»
Моя мать напоминала каждую неделю:«Небольно-то ты образованный. Знаний у тебя пока маловато. Ехал бы ты снова учиться…»
…На следующий год летом отправился я в Нукус поступать в педагогический институт.
13
Чего только не случается в человеческой жизни. Иногда мечты сбываются самым невероятным образом. Так и произошло со мной.
1 сентября 1950 года студенты первого курса филологического факультета Нукусского пединститута, собравшись в аудитории, ждали, поглядывая на дверь, и гадали: с лекции по какому предмету начнется их учеба, кто из преподавателей окажется первым?
Дверь распахнулась, и в аудиторию вошел ректор — Турдымурат Бекимбетов. Он молча оглядел всех, а потом пошел по аудитории, пошел медленно, присматриваясь к каждому, и, изредка тыча пальцем, приказывал: Ты. Вот ты, парень. И ты тоже. И вы двое. Встаньте. Так. А теперь все марш за мной.
В числе тех, на ком остановился перст ректора, оказался и я. Всего нас набралось человек пять-шесть. Не понимая, в чем дело, пошли мы за ректором по коридору и свернули в одну из аудиторий. Там уже сидело человек сорок. Ректор велел нам рассаживаться, а сам взошел на кафедру и произнес краткую, но памятную для меня речь:
— Все вы будете учиться па факультете русского языка и русской литературы. Если кто не желает — может забирать документы и возвращаться домой.
После этого он повернулся и вышел, считая, что разговор окончен.
Такой оборот был для меня полной неожиданностью. В первую минуту я даже не понял, что мне делать — радоваться или тужить.
Вроде бы радоваться. Я ведь помню, как мой вожатый Узакберген-ага говорил, что русский язык для нас — крылья. То же самое втолковывал нам и Адылов. Давно уже хотел я заняться изучением русского языка, а главное, давно уже хотел познакомиться с русской литературой, которую все уважаемые мною люди называли великой, а в чем ее величие, я пока никак не мог уразуметь, поскольку знаком с ней был только по переводам, скверным, надо прибавить, переводам, и к тому же переводам не произведений, а всего лишь отрывков.
Итак, значит, радоваться. Но я, скорее, опечалился. Вернее сказать — испугался. Ведь в русском я был полный профан. На вступительных экзаменах по русскому языку я чуть не провалился с треском, поскольку заявил, что Пушкин — имя женского рода.
Мне для разбора досталось предложение: «Мы любим Пушкина».
Я помнил, что если русское слово оканчивается буквами «а» или «я», то это слово женского рода. А про падежи забыл, конечно, ведь в моем родном языке их нет. Еле-еле сумел умолить экзаменатора и выклянчить себе тройку. И вот нате вам пожалуйста, с такими-то познаниями я оказался студентом факультета русского языка и русской литературы.
Нужно было срочно наверстывать упущенное. Занимался днями и ночами. Хорошо, если в сутки спал по три часа. Порой не успевал и поесть. Впрочем, если бы и было времени в достатке, то досыта поесть мне все равно не удалось бы, поскольку, кроме черствых лепешек и жареного проса, привезенного из дома, у меня в запасе не было ничего и в карманах тоже пусто.
Не знаю, сколько бы я протянул при такой нагрузке и таких харчах, будучи даже абсолютно здоровым человеком, но 18 сентября слег. Сказались недели, проведенные по грудь в бешеной Амударье, месяцы строительства канала и годы военной и послевоенной голодухи. Началась долгая, изнурительная, трудноизлечимая болезнь.
Я слег. Словно слетел с коня на всем скаку и угодил точнехонько в глубокий ров, будто специально для меня и вырытый.
Я понял: если помру, то моим родителям будет трудно отсюда, из города, за сорок с лишним километров везти меня на наше аульное кладбище. Решил, что, пока могу ходить, обязан облегчить им это дело. Больной, с пустым желудком и тяжелыми думами, вернулся я домой.
Родные встретили меня, как всегда — обрадовались. Но по моему виду поняли, что со мной что-то стряслось. Вернулся я под вечер и тут же завалился спать. Утром, когда моя мать увидела, как я кашляю и харкаю кровью, спросила грустно и строго:
— Почему ты уехал из города, где столько врачей? Кто будет тебя здесь лечить? Ни я, ни отец, ни дедушка с твоей болезнью не справимся.
Или ты думаешь: вот, мол, помру — и все будут плакать. Конечно, когда помирает молодой, то каждому жалко, и все аульчане придут пособолезновать и потом еще неделю только об этом и будут толковать.