— Неужто? — Котляревский почувствовал, как кровь застучала в висках, в глазах потемнело. — Стыдитесь, сударь! Вы годитесь ему в сыновья!
— Я с поручением. Мне нужно...
— Не знаю... Пока лишь убеждаете в том, что вы нахал... И ежели вы, князь... — ледяным тоном продолжал Котляревский, — тотчас не попросите прощенья у этого несчастного... — он сжал своей рукой локоть поручика.
Тот побледнел, попытался вырвать руку, но не смог.
— Нет!
— В таком случае, сударь...
Смотритель, услышав угрожающий тон Котляревского, бросился перед ним на колени, протянул к нему руки, запричитал:
— Господин капитан, ваше благородие, умоляю, пожалейте мои седины, ведь меня прогонят со службы, ежели что случится по моей вине... А куды я денусь? Не надо мне ихнего извиненья... Я всех отправлю. — Старик плакал, слезы текли по морщинистым щекам, седые волосы растрепались.
Котляревский помог ему подняться:
— Негоже так, голубчик, негоже... Вы человек! Вы!.. — Он повернулся к смущенному поручику: — Вот, князь... Человек простой, бедный... солдат, участник Альпийского похода. С Суворовым хаживал. А вы его — кулаком?!
Поручик отошел, потупив голову...
Сидя уже в карете, рядом с дремавшим ротмистром — тот успел за завтраком распить бутылку рейнвейна, — Котляревский укорял себя в поспешном отъезде. Зачем поторопился, кто знает, что натворит проезжий князек, может статься, изобьет старика, жену оскорбит и некому будет заступиться? Долго он не мог успокоиться. Лишь на новой станции, где их догнала еще одна карета и он расспросил приехавшего чиновника о поручике, немного успокоился. Оказывается, поручик никуда особо не спешил; он потребовал водки и вместе с таким же проезжим, как и сам, поручиком весь день играл в карты и пил, а теперь, как видно, спит.
— Чего удивляетесь, милостивый государь, такая ныне молодежь пошла, — вздохнул пожилой судейский чиновник, отпивая из блюдца горячий чай. — Для родителей-то каково? А ведь, как видно, из приличного семейства и состоятельного. Мы, похвалялся, владеем землями под Харьковом! Мы — наследственные! Мы — то да се...
Перекусив, Котляревский не мог уснуть и, спросив разрешения попутчиков, зажег свечу.
В бауле вместе с новыми книгами Карамзина и Державина был изданный в прошлом году сборник басен Крылова и его же переписанные от руки сцены из «Подщипы:», что особенно радовало Котляревского. При каждом удобном случае он перечитывал их и теперь по памяти мог прочесть любую сцену и был убежден: «Подщипа» украсила бы афишу любого театра. Между тем цензура публикацию комедии запретила, театры ее не брали.
Иной автор, обиженный, обойденный вниманием, не уставая твердил бы на каждом перекрестке о вопиющей несправедливости, а Крылов, ежели кто из друзей заговаривал о пьесе, посмеивался, относился к истории с «Подщипой» почти равнодушно и не отказывал — разумеется, только друзьям — «на один вечер» почитать довольно уже потрепанную рукопись.
Крылов доверил «Подщипу» и Котляревскому, позволил не только прочесть, но и кое-что выписать. Всю ночь, читая и перечитывая комедию, Иван Петрович удивлялся остроумию автора, великолепию его стиля, успел выписать три сцены, а утром отнес рукопись Крылову.
Если бы за два года он ничего в столице не сделал, кроме того, что переписал двенадцать листов из пьесы Крылова, то и этого было бы достаточно, чтобы считать, что время в Санкт-Петербурге он провел не зря. Конечно, жаль, что не удалось переписать комедию полностью. Да что поделаешь? Ошибку свою Иван Петрович исправит, когда будет находиться с поручением правителя Малороссии в Санкт-Петербурге. Воспользовавшись случаем, встретится с Крыловым, выпросит у него «Подщипу» и за два вечера перепишет от строчки до строчки, а затем, по приезде в Полтаву, и поставит ее. Но это будет еще не скоро.
3
Иван Андреевич Крылов, обложенный подушками и книжками, полулежал на низком широком диване. Улыбкой встретил Котляревского, протянул к нему руки:
— Иди-ка поближе, батенька Иван Петрович, а то свет в глаза — не вижу лица твоего. Ан бледный? Нездоров, чай?
Крылов сжимал большими мягкими руками тонкую сухую руку Котляревского и все повторял:
— Не хворал? Признавайся.
— Помилуйте, Иван Андреевич, я совершенно здоров. Вы-то как?
— Песня моя, голубчик, спета. Одышка проклятая замучила, а так бы еще ничего. Пройдет, думаю, ежели... хуже не станет.
— Не станет, не должно... Вам бы у моря пожить, в края теплые под осень перебраться, и, поверьте, знаю, у вас бы все прошло.
В ответ Крылов лишь усмехнулся как-то по-особому — дружески, несколько грустновато, в улыбке той и сердечность, и особая его, крыловская, лукавинка.
Они были ровесники — и тому и другому перевалило за сорок — и потому, забываясь иногда, обращались друг к другу запросто — на «ты». Иван Петрович спохватывался, просил прощенья, это вызывало язвительную усмешку у Крылова: «У кого ты, батенька, подобные церемонии видывал? У турок насмотрелся?»
Котляревский в ответ так заразительно смеялся, что глядя на него, не мог удержаться и Крылов, он ахал, стонал, обмахиваясь большим кремовым платком: «Ну, уморил...»
Каждая новая встреча все сильнее сближала их, они доверяли друг другу самое потаенное, рассказывали, над чем работают, что их волнует, вызывает сомнение.
С седоватыми висками и глубокими темными впадинами под глазами, Крылов выглядел старше своих лет, тяжело дышал: сказывалась тучность и, возможно, сырая петербургская погода. Искренне обрадовавшись гостю, на время позабыв о своих недугах, он усадил Ивана Петровича около себя в кресло, засуетился, позвонил слуге, приказал приготовить свежий кофей: «Угощу тебя, батенька, питьем заморским...» Пока слуга готовил кофей, Крылов все расспрашивал, как живется Котляревскому в столице, хорошо ли в книжных лавках берут «Энеиду», он лично прочел ее дважды и собирается читать еще раз.
— Ищу, сударь, изъяны, а вместо оных с каждым разом открываю неизменно новое. А что сие значит?
Крылов, щурясь, посмотрел на Ивана Петровича, но тот смущенно молчал.
— Не ведаешь? — Крылов, шумно выдохнув, сел на диване, предварительно положив за спину подушку побольше. — Ежели я желаю перечитать книгу и каждый раз нахожу в ней нечто новое, то, несомненно, оная книжица в некоем роде явление, то есть она, к вашему сведению, сударь, предмет подлинного искусства. Да-с. И не отмахивайся, голубчик, ничего не смыслишь, а споришь... Ну, пей кофей — пока горячий.
Котляревский взял обеими руками чашку, поданную слугой, поднес к губам душистый напиток.
— Помилуй бог, спорить не берусь, и все же преувеличиваете изрядно.
— Нисколько, — Крылов вытер вспотевший лоб кремовым платком, — кое в чем я, кажется, разбираюсь.
— Я не против, но... Напиток богов, ей-право! — Иван Петрович поставил на поднос пустую чашку. — Благодарствую!.. Вернемся, одначе, к делу. Мне еще работать и работать, а ваше слово звучит так, словно я достиг вершин и делать, стало быть, уже нечего более.
— Этого я не говорил и не помышлял, голубчик. Наш брат пиит обязан, пока жив, трудиться, такая уж наша судьба. Каждый, кто уважает читателя и к труду своему не безразличен, так поступать должен.
— Об этом склонен думать, когда читаю ваши басни... Это же перлы отечественной поэзии, да только ли отечественной?
— Нехорошо, сударь, речь не обо мне... И кто бы мог подумать: Котляревский, тихий и спокойный, — и такой хитрец.
Скромность, которой отличался Крылов, не мешала ему, однако, прислушаться к похвале, причем весьма приятной его сердцу, ибо высказывалась она дорогим человеком.
Выпив еще по чашке кофею, и гость и хозяин заметно оживились, хотя и без того были увлечены беседой, пересказывали друг другу последние новости, занимавшие завсегдатаев столичных салонов, и прежде всего служителей муз.
На днях Котляревскому удалось побывать в Мариинском театре, посмотреть балет с великим Дидло. Оставаясь под ярким впечатлением увиденного, он рассказывал Крылову, как публика восторженно встречала знаменитого танцовщика. — «Но, скажу вам, и есть за что: танец Дидло — истинное искусство».
Затем разговор перешел на сугубо литературные новости. Не стихи Батюшкова и не пьесы Шаховского занимали в те дни литературные круги — многих интересовала начатая несколько лет тому назад работа Гнедича.
Николай Иванович Гнедич — еще молодой человек (в тысяча восемьсот девятом году ему исполнялось двадцать пять лет), приехав из Москвы, где учился в пансионе при университете, уже шесть лет жил в Санкт-Петербурге и здесь скоро стал известен как автор повести «Мориц, или Жертва мщения» и романа «Дон Коррадо де Герера». Но об этих вещах говорили преимущественно знатоки литературы, не находя, впрочем, ничего особенного в их появлении. Теперь же бывший воспитанник Полтавской духовной семинарии, а затем московского пансиона приступил и вот уже третий год успешно продвигается в работе над русским переводом «Илиады». Такой труд мог быть под силу только высокоодаренному человеку и к тому же знающему греческий язык, как и свой родной. Гнедич знал и греческий и русский и оказался превосходным поэтом.