— Меня это не удивляет.
— А меня удивляет. Для меня это равносильно тому, как если бы мы видели гиганта, идущего, как нам кажется, к какой-то определенной цели, и кто-нибудь открыл бы вдруг, что у него нет глаз. После Канта мир стал слеп; уже не может быть ни свободы, ни справедливости, остались одни только силы, которые действуют по принципу причинности в области времени и пространства. И это открытие, само по себе столь важное, — не единственное, есть еще и другое, впервые ясно вытекающее из философии Канта. Именно, что мир не имеет реальности, что самые время и пространство, и самый принцип причинности не существуют вне нас такими, как мы их видим, что они могут быть иными, могут и не существовать вовсе.
— Ну! Это нелепо, — пробормотал Итурриос. — Остроумно, если хочешь, но и только.
— Нет, это не только не нелепо, а практично. Раньше мне было очень трудно представить себе беспредельность пространства; мысль о безначальности и бесконечности мира производила на меня огромное впечатление; когда я думал о том, что на другой день моей смерти, время и пространство будут продолжать существовать, меня охватывала глубокая грусть, и я считал поэтому, что жизнь моя жалка. Когда же я понял, что представление о времени и пространстве есть потребность нашего ума, но что оно не имеет реальности, когда, благодаря Канту, я убедился, что пространство и время не обозначают, в сущности, ровно ничего, или, по крайней мере, что представление, которое мы о них имеем, может и не существовать вне нас самих, я успокоился. Мне утешительно думать, что подобно тому, как сетчатка нашего глаза создает цвета, так и мозг наш создает представление о времени, пространстве и причинности. С прекращением деятельности нашего мозга, прекращается и мир. Уже нет ни времени, ни пространства, нет сцепления причин. Комедия кончена раз и навсегда. Мы можем предположить, что какое-то время и какое-то пространство продолжают существовать для других. Но что нам до того, если они не наши, не наша единственная реальность.
— Фантазии! Фантазии! — сказал Итурриос.
2. Реальное положение дел
— Нет, нет, это реальность, — возразил Андрес. — Возможно ли какое-нибудь сомнение в том, что мир, который мы знаем, есть результат отражения части космоса в чувствительной области нашего мозга? Это отражение, соединенное, сверенное с образами, отраженными в мозгах других людей, живших раньше и живущих одновременно с нами, и есть наше познание мира, наш мир. Таков ли он в действительности вне нас самих? Мы этого не знаем, и никогда не сможем узнать.
— Я не понимаю. Все это мне представляется поэзией.
— Нет, это не поэзия. Вы судите по ощущениям, которые вам доставляют органы ваших чувств, не правда ли?
— Конечно.
— И эти ощущения, эти образы вы с детства оценивали, сопоставляя их с ощущениями и образами, возникавшими у других людей. Но уверены ли вы в том, что этот внешний мир таков, каким вы его видите? Уверены ли вы даже в том, что он вообще существует.
— Да.
— Практическая уверенность у вас в этом есть, конечно, но и только.
— Этого достаточно.
— Нет, не достаточно. Достаточно для человека, не стремящегося к знанию. Иначе для чего стали бы придумывать теории относительно теплоты или света? Говорили бы просто, что есть теплые и холодные предметы, есть красный цвет или синий; нам незачем знать, что они такое.
— И было бы не плохо, если бы мы поступали так. А то сомнение все разрушает и уничтожает.
— Конечно, сомнение разрушает все.
— Даже математика лишается основы.
— Разумеется. Математические и логические предложения — лишь законы человеческого ума; они могут быть также и законами природы, находящейся вне нас, но утверждать это мы не можем. Ум, подобно телу, обладающему тремя измерениями, обладает органически присущими ему свойствами: понятием о причине, времени и пространстве. Эти понятия о причине, времени и пространстве неотделимы от ума, и когда он утверждает свои истины и свои аксиомы a priori[315], он только проявляет свой собственный механизм.
— Так что истины не существует?
— Нет, существует: когда все умы согласны относительно какого-нибудь одного предмета, то это согласие мы называем истиной. За исключением логических и математических аксиом, относительно которых нельзя предположить отсутствия единодушия, во всем остальном необходимым условием большинства истин является единогласное признание их.
— Так значит, истины потому истины, что они единогласно признаются? — спросил Итурриос.
— Нет, — они единодушно признаются, потому что они истинны.
— По-моему, это все равно.
— Нет, нет. Если вы мне скажете: притяжение земли есть истина, потому что эта идея общепризнанна, я вам отвечу: притяжение земли общепризнанно потому, что оно — истина. Есть некоторая разница. Для меня, при общей относительности всего, притяжение земли есть абсолютная истина.
— А для меня нет. Оно может быть и относительной истиной.
— Я не согласен с вами, — сказал Андрес. — Мы знаем, что наши познания суть несовершенное соотношение между внешними явлениями и нашим я. Но, так как это соотношение в сумме своего несовершенства постоянно, то оно не отнимает ценности отношения между одним явлением и другим. Например, возьмем стоградусный термометр: вы можете мне сказать, что деление на сто градусов разницы в температуре замерзшей и кипящей воды — произвольно; разумеется, это так; но если в этом бельведере 20 градусов, а в погребе 15, то это отношение точно.
— Хорошо. Пусть так. Значит, ты принимаешь возможность первоначального заблуждения. Позволь же мне предполагать заблуждение во всей шкале знания. Я желаю предположить, что аксиома притяжения земли — простая привычка, которая завтра будет опровергнута каким-нибудь фактом. Кто может запретить мне думать так?
— Никто. Но вы не можете добросовестно допустить такой возможности. Сцепление причин и следствий есть наука. Если бы этого сцепления не существовало, не за что было бы ухватиться; все могло бы оказаться истиной.
— В таком случай, ваша наука основывается на полезности.
— Нет, она основывается на разуме и на опыте.
— Нет, потому что ты не можешь довести разум до последних заключений.
— Известно, что это невозможно, что есть пробелы. Наука дает описание одного сустава того мамонта, который называется вселенной; философия стремится дать нам рациональную гипотезу о том, каким может быть этот мамонт. Вы скажете, что ни эмпирически данные, ни рационалистические не абсолютны? Кто же в этом сомневается! Наука оценивает добытые наблюдением данные, устанавливает связь между различными специальными отраслями, которые уподобляются исследованным островам в океане неведомого, перекидывает мосты между ними, так что в совокупности своей они обладают некоторым единством. Несомненно, что эти мосты могут быть лишь гипотезами, теориями, приближениями к истине.
— Мосты — гипотезы, и острова точно такие же гипотезы.
— Нет, я не согласен. Наука есть единственное прочное сооружение человечества. Сколько волн разбилось о научную твердыню детерминизма, который отстаивали еще греки. А теперь ее стремятся подрыть религии, мораль, утопии — все эти мелкие плутни, вроде прагматического учения и теории движущих идей… и все же скала продолжает стоять незыблемо, и наука не только опрокидывает эти преграды, но даже пользуется ими для своего усовершенствования.
— Да, — ответил Итурриос, — наука опрокидывает эти преграды, но вместе с ними опрокидывает и человека.
— Отчасти это верно, — согласился Андрес, прохаживаясь по бельведеру.
3. Древо познания и древо жизни
— Для нас, — продолжал Итурриос, — наука уже не есть установление, имеющее человеческую цель, а нечто большее; вы превратили ее в кумира.
— Питаются надеждой, что истина, хотя и бесполезная сегодня, может оказаться полезной завтра, — возразил Андрес.
— Вздор! Утопия! Неужели ты думаешь, что нам когда-нибудь удастся использовать астрономические истины?
— Когда-нибудь? Да мы уже использовали их.
— В чем же?
— В понятии о мире.
— Ну, да. Но я говорил о практическом использовании, непосредственном. В глубине души я убежден, что истина, в своем целом, вредна для жизни. Аномалия природы, называемая жизнью, непременно должна быть основана на прихоти, может быть, даже на лжи.
— С этим я согласен, — сказал Андрес. — Воля, желание жить одинаково сильны и в животном, и в человеке. У человека только больше понимания. Большему пониманию соответствует меньшее желание. Это логично и, кроме того, подтверждается в действительности. Стремление к познаванию пробуждается в индивидуумах, появляющихся при завершении эволюции, когда жизненный инстинкт ослабевает. Человек, для которого познавание является необходимостью, подобен бабочке, прорывающей кокон, чтобы умереть. Здоровый, сильный, жизнеспособный индивидуум видит вещи не такими, каковы они на самом деле, потому что это ему невыгодно. Он находится в сфере галлюцинации. Дон Кихот, которому Сервантес хотел придать отрицательный смысл, есть символ утверждения жизни. Дон Кихот живет сильнее и ярче всех прочих разумных лиц, его окружающих, он живет ярче и с большей интенсивностью, чем они. Индивидуум, или народ, который хочет жить, окутывается облаками, как древние боги, когда они являлись смертным. Жизненный инстинкт для своего утверждения нуждается в фикции. Тогда как наука, критический инстинкт, инстинкт проверки, должна найти истину, т. е. известное количество лжи, необходимой для жизни. Вы смеетесь?