– Мод… а известно, почему Бланш утопилась?
– В точности неизвестно. В предсмертной записке она писала, что не может расплатиться с долгами, что на этом свете она «существо лишнее и никому не нужное». В банке у неё действительно не было ни гроша. По заключению следователя – временное помрачение рассудка от женской неуравновешенности. Следователь написал: «Как известно, женщины подвержены сильным беспричинным перепадам настроения».
– Верно. Феминистки тоже на это ссылаются, когда дело касается автокатастроф, экзаменов…
– Не отвлекайтесь, я поняла. Так вот, литературоведы всегда считали, что Кристабель была там : она показала, что «в то время отлучилась из дома». Я всегда думала – ну, на день, на неделю, много на две…
– В каком месяце погибла Бланш?
– В июне шестидесятого. До этого за целый год о Кристабель никаких сведений – то есть, кроме линкольнширской переписки. И ещё, как нам кажется, кое-каких фрагментов «Мелюзины» да нескольких сказок, которые она послала в «Хоум ноутс» [110], и среди них… постойте-ка, среди них одна про хобгоблина, умеющего лечить коклюш. Но это ведь ничего не доказывает.
– Может, Падуб рассказал.
– А может быть, где-нибудь вычитала. Вычитала, как вы думаете?
– Думаю, нет. Вы считаете, она ездила в Йоркшир?
– Да. Но как это доказать? Или опровергнуть?
– Не заглянуть ли в дневник Эллен? Вы не могли бы поговорить с Беатрисой Пуховер? Ничего не объясняя, без ссылок на меня.
– Ну, это нетрудно.
В кафетерий влетела труппа озорных упырят в белых саванах, с синюшно-зелёными мордашками; упырята загалдели: «Соку! Соку! Соку!» Рядом приплясывал бутуз в боевой раскраске и в таком тугом трико, что каждая складка на теле купидончика-дикаря проступала более чем отчётливо.
– Что бы сказала Кристабель? – заметил Роланд, и Мод ответила:
– Мало ли она сама напридумывала гоблинов. Она-то понимала, что мы такое. Её, похоже, не останавливали соображения благопристойности.
– Бедная Бланш.
– Она приходила сюда – в церковь, – как раз перед тем как решила покончить с собой. Она была знакома с викарием. «Он терпит меня, как терпит многих немолодых девиц с их надуманными страданиями. Церковь его всегда полна женщин, которым тут положено молчать; вышивать обивку на табуреточки им ещё разрешается, но пожертвовать храму картины духовного содержания – ни под каким видом».
– Бедная Бланш.
– Алло.
– Попросите, пожалуйста, Роланда Митчелла.
– Его нет. Куда ушёл – не знаю.
– Вы не могли бы ему кое-что передать?
– Если увижу – передам. Мы с ним то видимся, то нет. А записки он не читает. А кто это говорит?
– Меня зовут Мод Бейли. Я только хотела его предупредить, что завтра буду в Британской библиотеке. У доктора Пуховер.
– Мод Бейли…
– Да-да. Я хотела сперва переговорить с ним… если можно… А то вдруг кто-нибудь… Тут один деликатный вопрос… Я только хотела предупредить … чтобы он успел подготовиться. Вы меня слышите?
– Мод Бейли…
– Ну да, Мод Бейли. Алло! Вы слушаете? Что там, разъединили? Чёрт.
– Вэл.
– Что?
– Случилось что-нибудь?
– Нет. Ничего особенного.
– Ты себя ведёшь так, будто что-то случилось.
– Да ну? И как же это я себя веду? Надо же, заметил, что я себя веду.
– За весь вечер слова не сказала.
– В первый раз, что ли?
– Нет. Но молчать тоже можно по-разному.
– Да ладно. Нашёл из-за чего беспокоиться.
– Ну что ж, ладно так ладно.
– Я завтра задержусь. Можешь вздохнуть свободно.
– Ничего. Я тогда тоже задержусь в Британском музее, поработаю.
– Да, приятная тебе предстоит работёнка. Тебе тут просили кое-что передать. Все думают, я какая-то вечная секретарша: нету у меня других дел – телефонограммы передавать.
– Телефонограммы?
– Звонила тут одна, вся из себя de haut en bas. [111] Твоя приятельница Мод Бейли. Завтра будет в музее. Подробностей не помню.
– Что ты ей сказала?
– Смотри, как оживился. Ничего я ей не сказала. Бросила трубку.
– Эх, Вэл.
– «Эх, Вэл», «Эх, Вэл», «Эх, Вэл». Только и слышишь от тебя. Я пошла спать. Надо выспаться: завтра много работы. Дело о крупных махинациях с подоходным налогом. Жутко интересно, да?
– Мод ничего не говорила, чтобы я… чтобы я не… Она не упоминала Беатрису Пуховер?
– Говорю же, не помню. Вроде не упоминала. Это ж надо, в Лондон заявилась. Мод Бейли…
Если бы у него хватило духу повысить голос, прикрикнуть: «Что ты несёшь!» – прикрикнуть по-настоящему – может, до такого и не дошло бы?
Будь у них дома другая кровать, он прибег бы к своей обычной защите: ушёл бы в себя. Сидя на краешке матраса, он весь напрягся, чтобы не наговорить лишнего.
– Это не то, что ты думаешь.
– Ничего не думаю. Здесь мне думать не полагается. Мне ничего не рассказывают, ничем со мной не делятся – я и не думаю. Я никому не нужна. Ну и пусть.
И если – страшно подумать – эта женщина в некотором смысле уже не Вэл, то где же она, Пропавшая Вэл, Вэл изменившаяся, неясная? Надо что-то делать – но что? Что он может? В чём отвечает он за ту пропавшую Вэл?
Поначалу Мод и Беатриса никак не могли найти общий язык – уже потому что каждая в глазах собеседницы была наделена нерасполагающей наружностью: Беатриса – точь-в-точь рыхлая груда спутанной шерстяной пряжи; Мод – чёткая, острая, устремлённая. Накануне Мод составила что-то вроде вопросника о жёнах именитых викторианцев, разбитого на рубрики, и теперь медленно подводила разговор к самому главному вопросу: что представляет собой дневник Эллен и почему она его писала.
– Мне очень хочется разобраться, что чувствовали жёны так называемых великих людей…
– Он и есть великий, по-моему…
– Да-да. Что они чувствовали: достаточно ли им было купаться в лучах славы своих мужей или они считали что при благоприятных обстоятельствах и сами могли чего-то достичь? Ведь вон сколько из них вели дневники, и во многих случаях это настоящая литература, потаённая, но высокой пробы. Возьмите превосходную прозу Дороти Водсворт. Если бы она не осталась просто сестрой поэта, а решила стать писательницей – вот была бы писательница! Меня, собственно, вот что интересует: зачем Эллен вела дневник? Угодить мужу?
– Ну нет.
– Она ему показывала?
– Ну нет. По-моему, не показывала. Она нигде не пишет.
– Может, она взялась за дневник в надежде, что его опубликуют или вообще как-нибудь прочтут, как вы думаете?
– На этот вопрос ответить труднее. Что его могут прочесть, она, кажется, знала: встречаются в записях резкие замечания насчёт замашек тогдашних биографов – о том, что Диккенса и похоронить толком не успели, а они уже роются в его письменном столе. Типично викторианские замечания. Она понимала, что Падуб – великий поэт, и, конечно, догадывалась, что рано или поздно, если дневники не сжечь, то они – эти любители покопаться в грязном белье – до них доберутся. Догадывалась – но не сожгла. Хотя писем сожгла множество. Мортимер Собрайл считает, что письма уничтожили Вера и Надин, а по-моему, – Эллен. Некоторые с ней и похоронены.
– И всё-таки, доктор Пуховер, ваше мнение: зачем она вела дневник? Излить душу? Разобраться в себе? Из чувства долга? Зачем?
– Есть у меня одна гипотеза. Надуманная, наверно.
– И что это за гипотеза?
– Мне кажется, она писала, чтобы сбить с толку.
Собеседницы уставились друг на друга.
– Кого сбить? – спросила Мод. – Его биографов?
– Просто сбить с толку.
Мод выжидающе молчала. И Беатриса, с трудом подбирая слова, принялась рассказывать подлинную историю своих отношений с дневником:
– Когда я только-только за него принялась, я думала про Эллен: «Какая милая бесцветность». Потом мне стало казаться, что за этим твёрдым… под этой дубовой обшивкой, вот как… там что-то бьётся, трепещет. Тогда я попыталась… меня тянуло представить себе, что же там трепещет и бьётся, и получилось – такая же закрытость и бесцветность. Я уж решила, что сама их придумала, что, может, она – хоть изредка – всё же записывала что-нибудь интересное… как бы лучше сказать… интригующее. Но не тут-то было. Может, это профессиональное заболевание такое у тех, кто работает со скучными дневниками, – воображать, будто автор нарочно озадачивает?
Мод озадаченно оглядела Беатрису. Под нарядом из мягкой-премягкой шерсти, скрывавшим подушечно-пухлый бюст, она различила тугие тесёмки. Шерсть была бирюзовая в крапинку. Рыхлая груда шерсти казалась почти беззащитной.
Беатриса заговорила тише:
– Вы, наверно, думаете: столько лет работы – и такой ничтожный результат. Да, двадцать пять лет, и время притом летит всё быстрее, быстрее. Я и сама понимаю… понимаю, что работа движется медленно, а учёные – вроде вас, со своими представлениями об Эллен Падуб и её труде – они всё больше и больше интересуются. Я поначалу, скажем так, увлеклась ей – ну, как спутницей жизни великого поэта. И если честно, ещё потому, что он, Генри Падуб, был моим кумиром. А эта работа – она сама, так сказать, подвернулась, и они говорили, что работа как раз по мне – как раз для… для женщины, для человека моих способностей, как им казалось. В те годы , доктор Бейли, настоящей феминистке пришлось бы добиваться, чтобы ей позволили работать с циклом про Аска и Эмблу.