Беатриса заговорила тише:
– Вы, наверно, думаете: столько лет работы – и такой ничтожный результат. Да, двадцать пять лет, и время притом летит всё быстрее, быстрее. Я и сама понимаю… понимаю, что работа движется медленно, а учёные – вроде вас, со своими представлениями об Эллен Падуб и её труде – они всё больше и больше интересуются. Я поначалу, скажем так, увлеклась ей – ну, как спутницей жизни великого поэта. И если честно, ещё потому, что он, Генри Падуб, был моим кумиром. А эта работа – она сама, так сказать, подвернулась, и они говорили, что работа как раз по мне – как раз для… для женщины, для человека моих способностей, как им казалось. В те годы , доктор Бейли, настоящей феминистке пришлось бы добиваться, чтобы ей позволили работать с циклом про Аска и Эмблу.
– Позволили?
– Ой, то есть… Ну да. Работать с циклом про Аска и Эмблу.
Беатриса замялась. Потом:
– Вы, мисс Бейли, наверно, не представляете тогдашние порядки. Нас никуда не принимали, не давали никакой самостоятельности. Когда я начинала преподавать – и даже до конца шестидесятых – в Колледже Принца Альберта женщин в профессорскую не допускали. Нам была отведена особая комната, тесная и такая, знаете, симпатичненькая . Вопросы все решались в пабах – важные вопросы, – а женщин туда не звали, да нас и самих туда не тянуло. Терпеть не могу запах табака и пива. Но нельзя же из-за этого лишать меня права обсуждать политику факультета. Нам предоставляли работу, и мы были благодарны. Мы думали: как же это скверно – быть молодой, а кое-кому – не мне – казалось, что и хорошенькой быть скверно. А начнёшь стареть – ещё хуже. Я, доктор Бейли, глубоко убеждена, что есть возраст, когда женщина – в таких обстоятельствах – превращается в ведьму . Только потому, что возраст пришёл. В истории много таких примеров. И ведь бывает же ещё охота на ведьм… Вы, наверно, скажете – я ненормальная: затянула работу на двадцать пять лет и ссылаюсь на… на личные причины. Вы бы на моём месте двадцать лет назад всё издали. Но дело ещё в том, что я сомневаюсь: а хорошо ли это? Одобрила бы она мои занятия или нет?
И вдруг Мод сильно, горячо прониклась её переживаниями.
– Может, вам всё это бросить? Занялись бы, чем занимались.
– У меня такое чувство, что это мой долг. Перед собой – за все эти годы. Перед ней .
– Можно будет посмотреть дневник? Меня особенно интересуют записи за пятьдесят девятый год. Я читала его письма к ней. Из Йоркшира. Удалось ей послушать лекцию Гексли?
Не сболтнула ли она лишнего? Видимо, нет. Беатриса медленно поднялась и извлекла из серого стального шкафа нужный том. На мгновение она стиснула его в руках, словно защищая от посягательств.
– Заходила сюда какая-то профессор Стерн. Из Таллахасси. Спрашивала… хотела разузнать про сексуальные отношения Эллен Падуб – с ним, вообще с кем-нибудь. Я сказала, что в дневниках ничего такого нет. А она говорит – должно быть. В метафорах, в умолчаниях. Нас, доктор Бейли, не учили, что исследователь должен в первую очередь обращать внимание на то, о чём умалчивается. Вы, конечно, считаете меня наивной.
– Нет. Зато Леонора Стерн, по-моему, – та действительно бывает наивна. Или нет, не так: она не наивная, она зацикленная, одержимая. Но может, она права. Может, именно эти постоянные умолчания вас и озадачивают.
Беатриса задумалась.
– С этим я ещё могу согласиться. Что-то там явно замалчивается. Я только не понимаю, почему непременно надо думать, что замалчиваются именно… такие вещи.
Этот робкий, но упрямый вызов, подёрнутый застенчивым румянцем, снова всколыхнул в душе Мод родственные чувства. Она вместе со стулом подвинулась ближе и заглянула в осунувшееся помятое лицо. Вспомнилась исступлённость Леоноры, ёрничество Фергуса, вся направленность и пафос литературоведения XX века, постель, похожая на грязный белок…
– Согласна, доктор Пуховер. То есть совершенно согласна. Вся наша наука – вся наша мысль… мы ставим под сомнение что угодно, только не главенство сексуальности. Но феминисткам – увы – как же не уделять этой сфере столько внимания? Иногда я жалею, что не подалась в геологию.
Беатриса Пуховер улыбнулась и протянула Мод дневник.
Дневник Эллен Падуб
4 июня 1859 г.
Уехал мой Рандольф, и в доме поселилось гулкое безмолвие. У меня множество замыслов: хочу как следует обиходить комнаты к его возвращению. Надо снять занавеси в кабинете и гардеробной и хорошенько выбить пыль. Никак не решу, постирать ли те, наверху. Занавеси из гостиной после стирки потеряли вид: нету прежнего блеска и складки какие-то неказистые. Велю Берте выколотить занавеси, а там посмотрим. Берта в последнее время выказывает некоторую леность: на зов не спешит, работу исполняет нерадиво (у серебряных подсвечников под ободком не почищено, а на ночной рубашке Р. по-прежнему недостаёт пуговиц). Не приключилось ли с ней что-нибудь неладное? Я надеялась, что подозрения и запущенность – и, прямо сказать, развал и порча, учиняемая её предшественницами, – с её приходом закончатся и Берта и впредь будет оставаться той же почти невидимой домовитой хлопотуньей, какой показала себя вначале. Занемогла она или расстроена? Боюсь, то и другое вместе, но гадать нету охоты. Завтра спрошу напрямик. То-то подивилась бы она, если бы знала, какого мужества, сколь многообразного мужества (одно дело – потревожить её благополучный уклад, другое – свой собственный) потребуют у меня эти расспросы. Нету во мне матушкиной твёрдости. Многих её качеств и талантов, которыми в избытке наградила её природа, я не унаследовала.
Больше всего, если милый в отъезде, недостаёт мне тихих вечерних часов, когда мы читаем друг другу вслух. Подумывала было приняться за недочитанного им Петрарку, но не стала: без Рандольфа будет не то, лишь его чудный голос способен в полной мере воскресить страстность итальянца былых веков. Прочла главу-другую из «Основ геологии» Лайелля, чтобы разделить увлечённость Рандольфа предметом его исследований, была покорена обдуманной основательностью взглядов автора и трепетала, воображая, сколько же эонов дочеловеческой истории продолжалось образование земной коры – которое, если верить Лайеллю, не закончено и сейчас. Но, по счастливому выражению поэта, «где ж то, что возлюбило персть земную?» Я, в отличие от преподобного мистера Болка, не думаю, что новые представления о происходившем в незапамятные времена, – сколько-нибудь опасное посягательство на утвердившееся вероучение. Может быть, я лишена воображения либо чересчур полагаюсь на своё чутьё и безотчётные убеждения. Но если окажется, что история о Вселенском Потопе есть не что иное, как прекрасная поэтическая выдумка, разве я, жена великого поэта, перестану видеть в ней назидание о том, какая кара может постичь человечество за грехи? Иное дело – считать выдумкой историю достойной подражания жизни и таинственной, благостной смерти величайшего и единственно праведного Человека: это поистине опасно.
И однако – жить во времена, когда настроение умов побуждает к подобным сомнениям… Что ни говори, а Герберт Болк имеет основания для тревоги. Он советует мне не смущать себя вопросами, в которых моё чутьё (как он его аттестует, «женское», «безошибочное», «неиспорченное» и проч. и проч.) поможет распознать суемудрие. Он твердит, что я знаю, мой Искупитель жив [112], и с жаром домогается, чтобы я признала истинность этого утверждения, будто признание это укрепит и его самого. Что ж, признаю. Признаю всей душой. Я в самом деле знаю, что мой Искупитель жив. Но я была бы несказанно рада, если бы Герберт Болк сумел наконец разрешить свои сомнения приличным образом, чтобы молитвы наши исполнились искренней хвалы и крепкой веры в неусыпное Провидение, а не превращались, как сейчас, в разгадывание мучительных загадок.
Но я всё пишу, а час уже поздний. Это потому, что я дома одна – если не считать прислуги, – вот и заработалась до ночи. Пора закрыть дневник и отойти ко сну, чтобы набраться сил перед битвой с занавесями и разговором с Бертою.
6 июня
Сегодня получила письмо от Надин: она со своими отпрысками отправляется в Этрета провести лето на побережье и умоляет, чтобы я позволила им проездом переночевать у нас. Надо принять её как следует. Я и в самом деле куда как рада перекинуться с ней словечком, услышать известия о дорогих мне людях, живущих, по несчастью, так далеко. Но визиты сейчас так некстати: дом чуть не весь вверх дном, я затеяла обревизовать обстановку, перемыть фарфор, и работа ещё не кончена. Кресла какие в чехлах, какие вверены попечениям незаменимого мистера Била: он зашивает, где порвалось. В кресле из кабинета Рандольфа (полукруглом, обитом зелёной кожей), в щели между подушкой на сиденье и подлокотником он нашёл две гинеи, пропавший счёт за свечи, из-за которого вышел такой спор, и перочистку, поднесённую Обществом прихожанок церкви Св.Свитина (как им только в голову пришло, что кто-то решится запачкать такую изящную вещь чернилами!). Люстра спущена, хрустальные подвески тщательно чистятся и натираются до блеска. И в этот до известной степени прирученный беспорядок ворвутся Энид, Джордж, Артур и Дора, чьё преувеличенно бережное обращение с хрусталинками от люстры будет пострашнее легкомысленной неосторожности. И всё же, конечно, пусть приезжают. Я так им и написала. Вернуть люстру на прежнее место или убрать подальше? Ужинаю у себя в кабинете: бульон и ломтик хлеба.