Оборванная линия прерывает и духовную преемственность. Поэтому новое сословие-дездичадо вынуждено создавать свою веру, свою обрядность, свою культуру, в которой каждому предстоит преодолеть какие-то свои искусы, взойти на свою голгофу, опуститься в свой ад, прежде чем получить полагающуюся награду. Мифологию новой Европы «на более чем законных основаниях можно рассматривать как литературу, в которой образно представлено смутное предназначение, можно сказать, «мистерия» человека Запада эпохи Средневековья. «Странствующий рыцарь» – не просто надуманный персонаж, это символ. Он символизирует средневековую душу в ее попытке познать себя».[357]
Становящийся культовым персонаж должен переродиться в какой-то новой природе, и вот – Зигфрид омывает себя кровью убитого дракона, Артур обнаруживает, что только ему дано вытащить меч из под заколдованной наковальни, Галахаду открывается назначение свершить высший подвиг в его служении Христу, но в действительности и ороговевшие тела, и волшебные мечи, и уж тем более избрание на подвиг во имя святого Грааля – это только иносказания. На самом деле преображению должен подвергнуться не искатель своего места в мире, но весь мир вокруг него, и чудо перевоплощения странствующей монады рыцаря предстает родом оптического фокуса, в котором, тоскующая по полноте наследия, мятущаяся душа героя видит преображение всего макрокосма.
Словом, сиротство, одиночество, воплощенное в рыцаре, – это не только социальный, но еще и грандиозный культурный феномен. Однако в действительности идеал, которому долженствует воспитывать совершенную личность, лишь деформирует всякого, кто пытается следовать ему.
Вырванный из единого потока социальной и духовной преемственности, он не знает подлинной цены ничему, что делается в среде тех, кто наследует достояние своих отцов так же просто и естественно, как вступающий в мир обретает воздух и свет. Все вершимое первенцами воспринимается подобием естественного хода вещей, не требующего от них никаких усилий. Единственным, кто должен пробивать свой собственный путь в полусонном мире тех, кому все дается даром, является он, сирота-рыцарь, и уже в силу этого собственные достижения получают резко гипертрофированную оценку.
Сирота не знает, что все копимое его личным опытом, имеет свои истоки, и любые, даже самые глубокие откровения – это чаще всего давно известные вещи. Рожденный французским мыслителем Бернардом Шартрским в XII веке образ «карлика на плечах гигантов» – решительно не для него; в его сознании карликами предстают окружающие, и только один он – настоящим (пусть и не признаваемым) великаном: «…сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвысившееся до уровня чего-то прекрасного. <…> Стилизованное, возвышенное высокомерие превращается в честь, она-то и есть основная точка опоры в жизни человека благородного звания»[358]. Выработанные им ценности становятся абсолютами, перед которыми обязаны склоняться все, порожденное же до него чужим ему миром – духовным сором, с которым можно безболезненно расстаться. То, что в мире людей является обыденным, для него – каждый раз подвиг. Обиженный людьми, он обладает болезненно экзальтированным чувством справедливости, и готовностью к ее защите, но, в отличие от других, все делаемое им становится некой миссией. Тот факт, что обычные люди, часто рефлекторно, совершают то же самое и в силу рефлекторности своих поступков не придают им никакого значения, резко контрастирует с его оценкой собственных деяний, и на фоне того мелочного и незаметного, что происходит с другими, он рисуется себе Защитником (именно так: с Самой Большой Буквы) Добра и Света.
Обездоленный всеми, герой вынужден сражаться, но, разумеется, не со своим родом, не с миром и уж тем более не с церковью, ибо, конечно же, вина не на них, но на каких-то темных потусторонних силах. Ему бросает перчатку само «Зло», и, принимая вызов, рыцарь закономерно становится его воинствующим антиподом, а значит, уже «по определению» средоточием самых чистых и благородных стихий. Другими словами, Защитником всех слабых и угнетенных вообще, борцом за истинную веру, и справедливость.
Впрочем, нельзя не заметить, что экзальтация всего связанного с его «служением», и тот создаваемый вокруг него ореол, который заставляет многих заранее отступать перед ним, в самом деле позволяют время от времени совершать что-то нерядовое, выдающееся. Это, в свою очередь, повышает и градус экзальтации и плотность героической ауры окружающей фигуру рыцаря.
Меж тем значимость вершимого им, ведет к тому, что далеко не каждый оказывается достойным его внимания. Среди тех, кого он спасает, нет сопливых чумазых детей, изъявленных жизненными невзгодами женщин, далеких от благообразия мужчин. Тронутые серебром старцы с манерами королей, прекрасные девы, перед которыми смиряются даже белоснежные единороги, чисто вымытые кудрявые херувимы, отпрыски благородных кровей, обессиленные колдовством или спутанные коварством, свои же братья по оружию – вот кто обнаруживается в отворяемых им темницах. Таким образом, его победа всегда неординарна, а потому и само вступление в бой – это всегда театрализованный парадный выход; благоговейный восторг должен охватывать всякого, кто наблюдает его. Аура возвышенной мифологемы окружает рыцаря даже на войне, где, казалось бы, человек должен освобождаться от всего наносного, и в битве при Бувине (1214 г.) граф Бульонский окружает своих рыцарей семьюстами наемниками-брабантцами, в плотном кольце которых герои в самом разгаре боя могли отдыхать и собираться с силами[359].
Герой-рыцарь не знает чувства защищенности, и в результате с особой настороженностью относится к любому несогласию с собой, оно воспринимается им как скрытая агрессия, которой нужно дать немедленный отпор. Но, может быть, самое главное состоит в том, что весь мир – его неотплатный должник. Собственное волеизъявление – это единственное, к чему он относится серьезно. Что же касается виновного перед ним мира, то тот обязан склониться. Таким образом, обрыв линии социальной наследственности часто ведет к тому, что вступающим в жизнь человеком уже вполне сознательно пресекается эмоциональная и этическая зависимость от своих современников. Веления чувства, императивы нравственности, конечно, не умирают для него, но перестают быть тем, чему подчиняются рефлекторно, не задумываясь. Все окружающее становится обезличенным предметом, средством, а то и просто фоном его служения; именно внешнее окружение обязано инкрустироваться в его собственную жизнь, а не наоборот. Да, ему свойственно стремление преодолеть ту черту отчуждения, что пролегает между ним и всеми остальными, но все же первый шаг должен делать не он, а те, чей разум не кипит возмущением от его обездоленности. В нем до последнего часа не умирает надежда, что когда-нибудь весь мир в порыве просветления и благодарности все-таки бросится к нему с отцовским объятьем и отогреет его своей запоздалой любовью.
В сущности, все это, становясь не только чертой психотипа, но и культурным феноменом, со временем образует собой один из контрфорсов духовного мироздания Западной Европы. Ее гордое племя героев обнаруживает собственную исключительность и отстраняется от других народов. Живущие на земле начинают делиться на узкий круг избранных и тех носителей Зла, которые в силу своей природы оказываются по другую сторону; только оружию надлежит утвердить последнюю справедливость. Отгораживаясь от всего «нецивилизованного» мира, новая общность разрывает нить исторической и культурной преемственности… и необратимой деформации подвергается психотип уже не только отдельно взятых индивидов, но целых народов. Таким образом, всей европейской цивилизации оказываются свойственными черты, присущие обездоленному герою, сироте-одиночке, у которого пресекаются линии социальной, этической, эмоциональной зависимости от людского макрокосма. В мироощущении европейской общности народов не остается места для ответственности перед теми, кто не входит в нее (мы уже приводили слова Тойнби о туземцах как части местной флоры и фауны).
Особая каста, только собственный путь она воспринимает как истинный, пройденное другими, в ее глазах, – это бесконечное блуждание по каким-то историческим обочинам и кюветам, ценности, созданные ею, – это и есть высшие ценности, и весь мир обязан не только принять, но и всеми силами защищать их. Ранжирование всех, кто не входит в круг избранных, проводится по степени готовности к тому, чтобы склониться перед носителями света и правды и заслонить их собою, как наемники-брабантцы в битве при Бувине. Ностальгия по совершенному миропорядку, в котором сироте должно быть возмещено все, что когда-то было недодано, перерождается в стремление к возможности вершить суд над своим окружением. Целой цивилизации оказывается свойственно то же, что и герою-одиночке, и ее геополитика, в результате которой за периметром границ не должно остаться никого, кто имел бы возможность бросить или принять вызов, по большому счету не отличается от комплексов дездичадо.