Основателями новозаветной критики форм стали три немецких ученых в своих известнейших и оказавших огромное влияние работах: Карл Людвиг Шмидт — «Der Rahmen der Geschichte Jesu» (1919)[616], Мартин Дибелиус — «От предания к Евангелию» (1919)[617] и Рудольф Бультман — «История синоптической традиции» (1921)[618]. Шмидта, как правило, включают в число основателей направления, поскольку его аргументация легла в основу этого подхода в целом. Шмидт привлек внимание к тому, что Евангелие от Марка состоит из небольших повествовательных единиц — коротких рассказов об Иисусе и речений Иисуса — и предположил, что обрамляющая их рамка, объединяющая эти рассказы в одно целое, вторична и создана самим евангелистом. Собственно рассказы (перикопы) предшествовали Евангелиям как отдельные предания, передававшиеся из уст в уста: Марк первым записал их и соединил их «нитью повествования», на которую нанизал их, как бусины. Следовательно, общая сюжетная канва Евангелия в большой мере искусственна: порядок, в котором Марк расположил перикопы, определяется тематическими, а не историческими соображениями. Вывод, ставший отправной точкой для критики форм, состоял в том, что Евангелие от Марка, как и другие синоптические Евангелия, распадается на короткие рассказы, которые в устной традиции вполне могли существовать независимо друг от друга. Евангелие от Марка рассматривается как род устного творчества: оно включает устные предания, по большей части в той форме, в какой они передавались из уст в уста. Это прозрение открыло путь для серьезного изучения устной фазы существования евангельских преданий. Исследование этой устной фазы и ставит своей целью критика форм.
То, что отдельные рассказы синоптических Евангелий прежде существовали в устных формах и, передаваясь из уст в уста, не обязательно образовывали единое повествование, подобное евангельскому — на мой взгляд, важнейшее и неопровержимое открытие критики форм. Мы уже видели, что Папий, по сути, согласен с такой характеристикой Евангелия от Марка. Разумеется, даже сами критики форм признавали исключения из своей теории. Так, евангельский рассказ о Страстях, если он существовал в устной форме до Марка, несомненно, должен был представлять собой связное повествование (многие ученые разделяют взгляд, изложенный нами в главе 8, — что он восходит к Иерусалимской церкви, самое позднее, 40–х годов). Некоторые другие части Евангелия от Марка — набор речений Иисуса, собрание притчей, собрание рассказов о спорах — весьма вероятно, и до Марка имели хождение в виде собраний евангельских преданий[619]. Также легко оспорить утверждение Шмидта, что хронологическая и географическая канва Евангелия от Марка — изобретение Марка и не имеет отношения к исторической реальности. Самые общие очертания этой истории Марк мог усвоить из «керигматической проповеди», какую мы встречаем в речах Петра и Павла в Деяниях и которая, на мой взгляд, существовала в раннехристианской традиции как особый жанр, отличный от самих евангельских преданий, то есть отдельных рассказов и речений[620]. Если принять мои аргументы, изложенные в этой книге и касающиеся тесной связи Евангелия от Марка с устным свидетельством Петра, можно предположить даже, что Марк, располагая в определенном порядке отдельные предания, услышанные от Петра, использовал полученные от него же представления об общем ходе и последовательности служения Иисуса. Однако это не исключает многих искусственных — то есть не воспроизводящих хронологическую последовательность жизни Иисуса — элементов в композиции Евангелия от Марка[621]. Очевидно, по большей части Марк сам устанавливал последовательность рассказов, которые, возможно, даже Петр не излагал в хронологическом порядке. В большой степени, по–видимому, им двигали соображения хорошего рассказчика, стремящегося к тому, чтобы читателям/слушателям было легче воспринимать его повествование. Глубоким и важным прозрением стала гипотеза, что отдельные перикопы во всех трех синоптических Евангелиях, в большинстве своем, сохранили примерно ту же форму, в какой имели хождение в устной традиции.
Однако это — лишь отправная точка критики форм. Она позволила исследователям классифицировать Евангелия как фольклорную литературу, близкую к своим устным источникам, и заняться исследованием «формы» (Gattung) каждого отдельного рассказа. Они разработали типологию различных форм, различающихся в основном композиционно, хотя значительную роль в этой классификации играло и содержание повествований. На деталях классификации мы сейчас останавливаться не будем, однако для примера перечислим пять форм евангельских повествований, идентифицированных Дибелиусом. Вот они: парадигма (Бультман предпочитал термин «апофтегма», а Винсент Тейлор изобрел термин, ставший общепринятым в англоязычной науке — pronouncement story, «рассказ об изречении»), сказка, легенда, рассказ о Страстях, миф. Такие очертания предания приняли в раннехристианской церкви, где каждая форма определялась своим Sitz im Lehen («местом в жизни») церкви и имела свои функции. Sitz im Lehen – это типичная ситуация, в которой произносилось предание: проповедь, молитва, катехизация, апологетика. Критики форм претендовали на знание того, как использовалась каждая из евангельских перикоп в своей устной форме в жизни общины.
Именно в этом смысле говорится, что евангельские предания рассказывают нам, скорее, о жизни древней церкви, чем об исторической жизни Иисуса. Следующий шаг — предположение, что предания не только адаптировались для нужд церкви, но часто для этих нужд и создавались. Впрочем, следует сказать, что ученые более умеренных взглядов, особенно англоязычные[622], критически воспринимающие немецкую критику форм, часто замечали: из того, что традиция определенным образом использовалась в жизни церкви, никак не следует, что она там и возникла и не восходит к Sitz im Leben Jesu. Однако само предположение, что евангельские предания могли быть созданы в общине, вызвало к жизни целую дискуссию о критериях аутентичности речений Иисуса. Эти критерии аутентичности (то есть действительной принадлежности тех или иных слов Иисусу), через которые «просеиваются» слова Иисуса в Евангелиях, выросли из притязания критики форм на способность найти каждому преданию место в жизни древней церкви и таким образом объяснить происхождение неаутентичных речений.
Критику форм как метод, позволяющий проследить происхождение и историю евангельских преданий, использовал, прежде всего, Бультман. Он считал это возможным по многим причинам. Одна из них — то, что большинство перикоп, какими мы их знаем из Евангелий, не представляют собой чистые образцы своей формы: они либо демонстрируют развитие и усложнение чистой формы, либо не могут быть безоговорочно отнесены к той или иной форме и должны классифицироваться как смешанные типы. Бультман полагал, что каждое предание изначально существовало в чистой форме, а отклонения от образца — свидетельства той истории, которую оно прошло между своим возникновением и включением в евангельский текст. Кроме того, Бультман пытался установить законы передачи традиции, повлиявшие на все формы. Особенно отмечал он те изменения, которым подверглись перикопы Марка при переходе к Матфею и Луке, полагая, что в этом литературном взаимодействии продолжали действовать те же законы, что и в предшествующей устной передаче. Кроме того, законы передачи традиции можно было обнаружить в изучении народных сказок, песен и популярных анекдотов, которые Бультман относил к тому же роду устной литературы, что и Евангелия. Целью своих исследований он ставил возможность различать более ранние и более поздние предания, а также восстанавливать предшествующую форму предания, не дошедшую до наших дней.
Хотя при идентификации форм евангельских преданий критики форм использовали параллели из эллинистической и раввинистической литературы, их понимание евангельской традиции базировалось в основном на аналогии с фольклором, изучаемым фольклористами того времени. Аксиомой для критиков форм было то, что устная литература анонимна, то есть ее авторство принадлежит не какому–либо конкретному лицу (тем более, известному по имени), а всей общине. Кроме того, Бультман полагал, что в подобном контексте предания должны были свободно изменяться и даже сочиняться для нужд общины. Общины такого типа, считал он, не интересуются прошлым и не склонны сохранять историческую информацию ради ее исторической ценности.
Это мнение основано не только на предполагаемой аналогии с фольклором — имеет оно и богословскую сторону. По мнению Бультмана, для раннехристианских общин, особенно «эллинистических» (в противоположность палестинским), был значимым не исторический Иисус, а Господь Иисус, воскресший, вознесенный и находящийся в непосредственном общении с верующими. Этот живой Иисус обращался к общине через христианских пророков, слова которых часто включались в евангельские предания, а затем, в письменных Евангелиях, приписывались допасхальному Иисусу. У общин не было исторического сознания, которое побудило бы их делать различие между до–пасхальным и послепасхальным Иисусом. Это буквально аксиоматическое утверждение об отсутствии у ранних христиан интереса к реальному прошлому и реальному учению Иисуса — центральный пункт скептических воззрений Бультмана на историческую ценность преданий в целом. По той же причине он считал, что древнейшие христиане не придавали никакого значения очевидцам и не обращались к ним для проверки информации, даже если те были доступны. Если очевидцы и играли какую–то роль, то лишь при зарождении христианского движения в Палестине — но не в эллинистических общинах, где сложились и приняли известную нам форму Евангелия.