После «горба» появились «часы лорда Файфа». Компании не продержаться, если не будет еще больше снижена плата за уголь, объявил Брозкок, но, чтобы люди приносили домой столько же денег, компания «великодушно», подчеркнул он (это были подлинные слова управляющего), решила увеличить смену с десяти до двенадцати часов в день. Вечером, по пути с шахты – дело это совершенно добровольное – желающие могли (раз уж все равно темно) задержаться на часок-другой и помочь забросить вырубленный ими уголь повыше на отвал или загрузить оставшиеся бункера. Просто душа радуется, доложил потом мистер Брозкок, сколько углекопов, несмотря на усталость, добровольно вызвалось поработать на отвале.
Собственно, работали там все.
– А для обитателей-то Брамби-Холла какой приятный сюрприз, – говорил мистер Селкёрк. – Наконец все их бочонки пива будут оплачены. Этакий приятный пример классового единения – смотрите, как можно работать, когда уважаешь друг друга. Ну, просто плакать хочется, – сказал мистер Селкёрк.
Последствия тяжелой работы и недоедания сказались прежде всего на Гиллоне. В семье у них снова стали варить мыло, как много лет назад, чтобы сэкономить несколько пенсов. Мыло, конечно, было не очень хорошее, но достаточно твердое, мылкое, дешевое. Варили сразу по сто фунтов – шесть фунтов поташа и четверть фунта смолы, купленных в Обираловке, и четыре фунта свиного сала, купленного на одной из окрестных ферм. Все это старательно перемешивали и оставляли бродить дней на пять или на шесть, а потом массу выливали в десятигаллоновую бочку с теплой водой и мешали два раза в день. Тяжелый это был труд – мешать массу, но зато через десять дней получалось сто фунтов мыла. Беда с этим мылом была в том, что оно липло, и, когда Гиллон однажды, моясь после работы, поднялся во весь рост, мыло так облепило его, что он походил на скелет, вылезший из могилы в День поминовения усопших. Он даже испугался.
– О, господи, вы только посмотрите на меня! – воскликнул он. – Так больше нельзя. Они меня доконают.
– Чего тут особенного, просто ребра, – сказала Мэгги. – Работа тяжелая, а ты стареешь – не можешь же ты выглядеть так, как молодой.
Стареешь?! Не в том дело. Все дело в пище: каша на воде, картошка с солью, жиденький чай без сахара – да разве может человек работать при таком рационе по тринадцать часов в день и выглядеть крепышом? И сейчас, когда Гиллон после мытья посмотрелся в зеркало, он увидел, что глаза у него совсем запали, щеки ввалились, а жилы на шее обозначились веревками. Он выглядит, подумал Гиллон, лет на шестьдесят пять, а ведь ему едва перевалило за сорок – то ли сорок один, то ли сорок два, он не помнил точно.
Какая жестокая ирония жизни: чем больше он работал, тем больше голодал, тем ближе подступала ik нему смерть от истощения.
– Ты же из горцев, а горцы – люди живучие, – говорила Мэгги.
Гиллон уже не был в этом так уверен. Он вовсе не был уверен в том, что не кончит, как те люди, про которых рассказывал Генри Селкёрк: опустит человек кирку, чтобы передохнуть, и – конец, свалится и помрет от голода тут же, на работе.
Вот это-то и было обидней всего, ведь должна же быть в мире хоть какая-то справедливость: трудиться всю неделю – шесть долгих дней – и к концу ее чувствовать еще больший голод, чем в начале, вечно жить на грани истощения.
Но поделать тут ничего было нельзя, никакой возможности передыха – работу на них все наваливали и наваливали, потому что надвигалась зима и они всецело зависели от мистера Брозкока. А его теория взаимосвязи коммерции и труда была проста как день: она выражалась в речении, висевшем в конторе, где он выплачивал деньги, над его бюро с выдвижной крышкой. Вышитые буквы гласили:
Человек должен есть – так или не так?И дети его есть должны – так или не так?
Да, они всецело зависели от Брозкока. Должно быть, и другие прочли на лице Гиллона то, что увидел он сам. И в субботу вечером, когда люди, выбравшись из шахты, потянулись к мистеру Брозкоку за получкой, Гиллону объявили, что он на время уволен.
21
Гиллон лежал в постели и смотрел, как остальные члены его семьи снаряжаются на работу. К ним это тоже подбиралось – он видел. Движения их были вялыми, и делали они все с таким расчетом, чтобы сберечь силы. Он думал, что приятно будет полежать в постели, глядя, как другие собираются на работу, но ничего приятного в этом не оказалось. Он встал и сел с мальчиками завтракать.
– Ты бы лучше полежал, папа, – сказал Сэм, – ведь вставать-то тебе ни к чему.
– Мне и лежать ни к чему.
Вот оно, подумал он, то, что так его страшит. Все ни к чему.
Ну, а если говорить о еде, то на столе стояла овсяная каша – по крайней мере сытная и горячая, на воде, но с капелькой сахара.
– Неужели ты не можешь раскошелиться? – спросил Сэм. – Правда, не можешь?
– Нет, – сказала мать.
– А знаешь, чего бы мне сейчас хотелось? Чтоб на тарелке у меня лежало три больших, толстых куска шипящего бекона. Вот тогда я б все утро есть не хотел, – сказал Сэм. – Только чтоб они были не слишком прожарены. Чтобы жир так и сочился из них и растекался по тарелке.
– Угу, чтобы можно было в него хлеб макать, – оказала Эмили. Она была худенькая, маленькая, но прожорливая, как шахтная крыса. Поработав полдня у спуска в шахту, она могла прийти домой и умять целый фунт хлеба.
– А знаете, чего бы я сейчас хотел? – сказал Джемми.
Никто даже и спрашивать не стал. Все знали.
– Плыть на корабле в Америку – вот чего бы я хотел.
Молчание. Нет, поощрять его в этих фантазиях они не станут.
– В Америке просто нет такого углекопа, который мечтал бы, чтобы у него на тарелке лежало три кусочка бекона. У него их лежит шесть на завтрак и шесть на перекус в шахте.
– А нет еще каши? – спросил Сэм. – Хоть по тарелке помазать?
– Ни единой капли. Уж больно быстро вы все подминаете. А пищу надо не заглатывать, ее надо смаковать, растягивать удовольствие.
– Да, скажу я вам, – заметил Сам, вставая из-за стола, – печальный это день для Шотландии, когда рабочий парень не может получить вторую тарелку овсяной каши.
– Я думаю, вы все видели, какие подпорки привезли в субботу утром? – спросил Эндрью.
– Нет, – ответил Гиллон.
– Сосна. Сплошь сырая сосна. Сосна – для экономии.
– Куда же это годится?! Такие подпорки не продержатся и года, – заметил отец. – Наверняка ведь есть закон о технике безопасности.
Эндрью покачал головой. Он был грамотный, знал законы.
– Никакого такого закона нет. Только добрая воля хозяина.
– Очень хорошо. Прекрасно. Еще бы: не на его же голову обвалится чертов свод, – сказал Сэм.
– Следи за языком, – одернула его мать. В трудные времена дети совсем отбивались от рук, распоясывались, теряли себя и становились как все обитатели Питманго. Она и за собой это замечала.
– Вообще-то хозяин не меньше, чем углекоп, заинтересован в том, чтобы свод в шахте не обвалился, – продолжал Эндрью.
– Очень (милая теория, особенно когда сам ты не находишься под этим сводом.
– Мистер Брозкок сказал, что эти подпорки заменят на ясеневые, когда уголь снова начнут покупать, – сказал Эндрью.
– Правильно. Только я этому поверю, лишь когда увижу, что привезли новые подпорки, а старые выкинули, – сказал Сэм. – Вот в ту минуту я этому действительно поверю. – И он повернулся к матери. – Я даже в бога поверю, что ты на это скажешь?
– Если только мы доживем до тех пор, – заметил Йэн.
– Угу, конечно. Если подфартит и доживем.
На улице застучали двери, по булыжнику зацарапали кованые башмаки.
– Пошли, – сказал Сэм. – Пока что пошли. Мистер Брозкок не любит ждать.
– Мистер Брозкок еще дрыхнет в постели.
– Дурак! Ты думаешь, он упустит случай посмотреть какие лица будут у людей, когда они увидят сосновые подпорки? Да я бы за такое зрелище деньги брал.
Они засунули за пояс свои инструменты и, не попрощавшись с отцом, скорее всего даже забыв, что он не идет с ними – ведь каждый день в течение всей их рабочей жизни они выходили вместе, – черным клубком протиснулись в дверь и зашагали вниз – к Тропе углекопов и заложенной на пустоши шахте «Лорд Файф № 1». Никогда еще Гиллон не чувствовал себя таким одиноким.
– Куда ты? – спросила его Мэгги.
– Сам не знаю.
– Я-то думала, ты побудешь здесь и поможешь немного по дому.
– Нет.
До этого он не опустится. Пока еще – нет, не станет он, точно старик, шлепать по дому и вмешиваться во все, пытаясь внушить своим ближним, что он им еще нужен.
– Тогда сходи хоть на отвал и набери нам немного угольной мелочи.
Она уже стояла в дверях с корзинкой в руке.
– Нет.
Ему доставляло удовольствие говорить ей «нет». Подбирать уголь на отвале вместе с ревматическими старухами, у которых дома сидят безработные алкоголики-мужья! Нет, до этого он еще не дошел.
Он зашагал по улице в том же направлении, что и мальчики, – по единственному пути, который он знал, пути, который проделывал каждое утро шесть дней в неделю, пятьдесят две недели в году на протяжении стольких лет, что быстро и не сосчитаешь. Да он никогда и не пытался их сосчитать Кто-то жарил яичницу на масле, и от этого запаха сытости Гиллона даже замутило. Он вдруг понял, что голоден, бесконечно голоден, голоден до глубины утробы, – только когда он работал, то не разрешал себе думать об этом. А сейчас, когда он ничем не занят, голод вылез наружу, нагой и бесстыжий. Знай Гиллон, кто жарит эту яичницу, он попросил бы кусочек, подумал он, и тут же понял, что сам себе лжет. До этого он тоже еще не дошел.