Рейтинговые книги
Читем онлайн Жизнь и судьба - Василий Гроссман

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 58 59 60 61 62 63 64 65 66 ... 195

— Хватит, хватит, — закричал Соколов.

— Хватит? — с комической угрозой переспросил Мадьяров. — Нет, не хватит! Чехов ввел в наше сознание всю громаду России, все ее классы, сословия, возрасты… Но мало того! Он ввел эти миллионы как демократ, понимаете ли вы, русский демократ! Он сказал, как никто до него, даже и Толстой не сказал: все мы прежде всего люди, понимаете ли вы, люди, люди, люди! Сказал в России, как никто до него не говорил. Он сказал: самое главное то, что люди — это люди, а потом уж они архиереи, русские, лавочники, татары, рабочие. Понимаете — люди хороши и плохи не оттого, что они архиереи или рабочие, татары или украинцы, — люди равны, потому что они люди. Полвека назад ослепленные партийной узостью люди считали, что Чехов выразитель безвременья. А Чехов знаменосец самого великого знамени, что было поднято в России за тысячу лет ее истории, — истинной, русской, доброй демократии, понимаете, русского человеческого достоинства, русской свободы. Ведь наша человечность всегда по-сектантски непримирима и жестока. От Аввакума до Ленина наша человечность и свобода партийны, фанатичны, безжалостно приносят человека в жертву абстрактной человечности. Даже Толстой с проповедью непротивления злу насилием нетерпим, а главное, исходит не от человека, а от Бога. Ему важно, чтобы восторжествовала идея, утверждающая доброту, а ведь богоносцы всегда стремятся насильственно вселить Бога в человека, а в России для этого не постоят ни перед чем, подколют, убьют — не посмотрят.

Чехов сказал: пусть Бог посторонится, пусть посторонятся так называемые великие прогрессивные идеи, начнем с человека, будем добры, внимательны к человеку, кто бы он ни был, — архиерей, мужик, фабрикант-миллионщик, сахалинский каторжник, лакей из ресторана; начнем с того, что будем уважать, жалеть, любить человека, без этого ничего у нас не пойдет. Вот это и называется демократия, пока несостоявшаяся демократия русского народа.

Русский человек за тысячу лет всего насмотрелся, — и величия, и сверхвеличия, но одного он не увидел — демократии. Вот, кстати, и разница между декадентством и Чеховым. Декаденту государство может дать по затылку в раздражении, коленкой в зад пихнуть. А сути Чехова государство не понимает, потому и терпит его. Демократия в нашем хозяйстве негожа, — истинная, конечно, человечная.

Видно было, что острота мадьяровских слов очень не нравится Соколову.

А Штрум, заметив это, с каким-то непонятным ему самому удовольствием сказал:

— Прекрасно сказано, верно, умно. Прошу только снисхождения для Скрябина, он, кажется, ходит в декадентах, а я его люблю.

Он сделал рукой отталкивающий жест в сторону жены Соколова, поставившей перед ним блюдечко с вареньем, и проговорил:

— Нет, нет, спасибо, не хочу.

— Черная смородина, — сказала она.

Он посмотрел на ее карие, желтоватые глаза и спросил:

— Разве я говорил вам о своей слабости?

Она молча кивнула, улыбнулась. Зубы у нее были неровные, губы тонкие, неяркие. И от улыбки бледное, немного серое лицо ее стало милым, привлекательным.

«А она славная, хорошая, если б только носик не краснел все время», — подумал Штрум.

Каримов сказал Мадьярову:

— Леонид Сергеевич, как увязать страстную речь о чеховской человечности с вашим гимном Достоевскому? Для Достоевского не все люди в России одинаковы. Гитлер назвал Толстого ублюдком, а портрет Достоевского, говорят, висит у Гитлера в кабинете. Я нацмен, я татарин, я родился в России, я не прощаю русскому писателю его ненависти к полячишкам, жидишкам. Не могу, — если он и великий гений. Слишком досталось нам в царской России крови, плевков в глаза, погромов. В России у великого писателя нет права травить инородцев, презирать поляков и татар, евреев, армян, чувашей.

Седой темноглазый татарин сказал Мадьярову со злой, надменной монгольской усмешкой:

— Вы, может быть, читали произведение Толстого «Хаджи Мурат»? Может быть, читали «Казаков»? Может быть, читали рассказ «Кавказский пленник»? Это все русский граф писал, более русский, чем литвин Достоевский. Пока будут живы татары, они за Толстого молиться будут Аллаху.

Штрум посмотрел на Каримова.

«Вот ты какой, — подумал он, — вот ты какой».

— Ахмет Усманович, — сказал Соколов, — я глубочайше уважаю вашу любовь к своему народу. Но разрешите мне тоже гордиться тем, что я русский, разрешите мне любить Толстого не только за то, что он хорошо написал о татарах. Нам, русским, почему-то нельзя гордиться своим народом, сразу же попадаем в черносотенцы.

Каримов встал, лицо его покрылось жемчужным потом, и он проговорил:

— Скажу вам правду, действительно, почему мне говорить неправду, если есть правда. Если вспомнить, как еще в двадцатых годах выжигали тех, кем гордится татарский народ, всех наших больших культурных людей, нужно подумать, — для чего запрещать «Дневник писателя».

— Не только ваших, били и наших, — сказал Артелев.

Каримов сказал:

— У нас уничтожили не только людей, национальную культуру уничтожили. Теперешняя интеллигенция татарская — дикари по сравнению с теми людьми.

— Да-да, — насмешливо сказал Мадьяров, — те могли создать не только культуру, но и свою татарскую внешнюю и внутреннюю политику. А это не годится.

— У вас есть сейчас свое государство, — сказал Соколов, — есть институты, школы, оперы, книги, татарские газеты, все вам дала революция.

— Правильно, есть и государственная опера, и оперное государство. А урожай наш собирает Москва, и сажает нас Москва.

— Ну, знаете, если бы вас сажал татарин, а не русский, от этого бы вам легче не было, — проговорил Мадьяров.

— А если бы вообще не сажали? — спросила Марья Ивановна.

— Ну, Машенька, чего захотела, — сказал Мадьяров.

Он посмотрел на часы и сказал:

— Ого, времечко.

Марья Ивановна поспешно проговорила:

— Ленечка, оставайтесь ночевать. Я вас устрою на складной кровати.

Он однажды жаловался Марье Ивановне, что особенно ощущает свое одиночество, когда вечером возвращается домой, где никто не ждет его, входит в пустую темную комнату.

— Что ж, — сказал Мадьяров, — я не против. Петр Лаврентьевич, ты не возражаешь?

— Нет, что ты, — сказал Соколов, и Мадьяров шутливо добавил:

— Сказал хозяин без всякого энтузиазма.

Все поднялись из-за стола, стали прощаться.

Соколов вышел провожать гостей, и Марья Ивановна, понизив голос, сказала Мадьярову:

— Как хорошо, что Петр Лаврентьевич не бежит этих разговоров. В Москве, лишь только намек при нем возникал, он замолчит, замкнется.

Она произносила с особой ласковой и почтительной интонацией имя и отчество мужа: «Петр Лаврентьевич». Она ночами переписывала от руки его работы, хранила черновики, наклеивала на картон его случайные записи. Она считала его великим человеком, и в то же время он казался ей беспомощным дитятей.

— Нравится мне этот Штрум, — сказал Мадьяров. — Не понимаю, почему его считают неприятным человеком.

Он шутливо добавил:

— Я заметил, все свои речи он произносил при вас, Машенька, а когда вы хлопотали в кухне, он берег свое красноречие.

Она стояла лицом к двери, молчала, точно не слыша Мадьярова, потом сказала:

— Что вы, Леня, он ко мне относится, как к козявке. Петя его считает недобрым, насмешливым, надменным, за это его не любят физики, а некоторые его боятся. Но я не согласна, мне кажется, он очень добрый.

— Ну уж добрый меньше всего, — сказал Мадьяров. — Язвил всех, ни с кем не согласен. Но ум свободный, не замагничен.

— Нет, он добрый, незащищенный.

— Но надо признать, — проговорил Мадьяров, — Петенька и сейчас лишнего слова не скажет.

В это время Соколов вошел в комнату. Он услышал слова Мадьярова.

— Я вот о чем попрошу тебя, Леонид Сергеевич, — сказал он, — не учи ты меня, а во-вторых, я попрошу тебя в моем присутствии подобных разговоров не вести.

Мадьяров сказал:

— Знаешь, Петр Лаврентьевич, и ты не учи меня. Я сам отвечаю за свои разговоры, как ты за свои.

Соколов хотел, видимо, ответить резкостью, но сдержался и вновь вышел из комнаты.

— Что ж, я, пожалуй, домой пойду, — сказал Мадьяров.

Марья Ивановна сказала:

— Вы меня очень огорчите. Ведь вы знаете его доброту. Он всю ночь будет мучиться.

Она стала объяснять, что у Петра Лаврентьевича ранимая душа, что он много пережил, его в тридцать седьмом году вызывали на жестокие допросы, после этого он провел четыре месяца в нервной клинике.

Мадьяров слушал, кивая головой, сказал:

— Ладно, ладно, Машенька, уговорили, — и, вдруг озлившись, добавил: — Все это верно, конечно, но не одного Петрушу вашего вызывали. Помните, когда меня продержали на Лубянке одиннадцать месяцев? Петр за это время позвонил Клаве один только раз по телефону. Это родной сестре, а? И если помните, он и вам запретил ей звонить. Клаве это было очень больно… Может быть, он у вас великий физик, но душа у него с лакеинкой.

1 ... 58 59 60 61 62 63 64 65 66 ... 195
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Жизнь и судьба - Василий Гроссман бесплатно.
Похожие на Жизнь и судьба - Василий Гроссман книги

Оставить комментарий