Он вынес из разговора англичан нечто смутное, тревожное, не имевшее объяснения, связанное с Маквилленом, о котором было сказано вскользь, какой-то пустяк, о какой-то завтрашней встрече, после которой Маквиллен вернется в Бейру и, по-видимому, встретится с ним. Но в этом мимолетно сделанном сообщении таилась тревога, опасность. Он не умел ее объяснить, только чувствовал ее приближение.
Белосельцев поднялся к себе в номер, лежал без одежды на двуспальной кровати под лепным королевским гербом. Маяк за окном бесшумно врывался в номер двойным скользящим лучом. Зажигал трепетным блеском зеркало, графин на столе, его голос, словно натертое ртутью тело. Выхватывал изображение комнаты и его, лежащего на кровати. Выносил наружу в ночь на огромных прозрачных пригоршнях и выплескивал далеко в океан. Опять возвращался. Протягивал в номер прозрачные пригоршни. Вычерпывал содержимое комнаты, извлекал материю света из зеркала, из графина, из его обнаженного недвижного тела и выплескивал далеко в океан.
Он лежал, ожидая приближения лучей. Чувствовал их бесшумный удар, вторжение в плоть. Он чувствовал свое убывание. Чувствовал, как рассасывается, растворяется его жизнь в бестелесных потоках света. И ее все меньше и меньше. И надо что-то успеть. Что-то понять и постигнуть. Что-то в себе самом. Из чего состоял, что помнил, любил и что бесшумно, с каждым поворотом лучей, у него отбирали.
Тот зимний трамвай в мохнатом на стеклах инее. Бабушка смотрит на него с обожанием. А он, сначала тихо, только ей одной, а потом все громче, привлекая внимание соседей, вдохновляемый их вниманием и одобрением, читает «Бородино». Трамвай колышется в зимних студеных сумерках. Пассажиры с умиленными лицами слушают. А он, в детском воодушевлении и восторге от стиха, от своей декламации, от бабушкиного влюбленного взора, выкликает: «Как наши братья умирали, и умереть мы обещали…»
Бородинское поле в хлебах, в скирдах, в летающих черных стаях. Они с мамой стоят перед каменным памятником, среди поникших колосьев. На памятнике – орел, скрещенные пушки, название кавалергардского полка. Поле дохнуло запахом сырой соломы, дуновением материнской прозрачной косынки.
Маяк своей властной беззвучной волей отбирал рождавшиеся образы, уносил в океан.
Он лежал обнаженный, под прозрачными лопастями бегущего света и плакал, не стыдясь своих слез. Повторял: «Как наши братья умирали…» Засыпал, пробуждался, вздрагивая от бесшумных прикосновений света.
Глава двадцатая
Рано утром из окна отеля он смотрел, как у подъезда поблескивают стеклами два белых «Лендровера». Англичане, оба в белых шортах, рубахах апаш, ставят в машины дорожные сумки. Солдаты охраны, не снимая автоматов, помогали им, подносили теодолиты, ящики с минеральной водой. Обе машины легко и празднично унеслись, мелькая сквозь сосны.
На опустевшей площадке появился чернокожий мальчик, полуголый, босой, держа у рта оранжевый, отекавший соком плод. Подбежал другой, постарше, и отнял его. Младший заплакал. Второй кинул обиженному оранжевый плод. Мясистый шар упал и разбился. Оба принялись его подбирать, совать себе в рот. Перепачканные, медленно удалялись под сосны.
Когда он шел завтракать, его остановил портье:
– Прошу прощения, вам звонил господин Маквиллен. Сказал, что вечером, в восемнадцать часов, он навестит вас. Просил вас спуститься в бар.
– Спасибо, – ответил Белосельцев, удивляясь звонку Маквиллена, который, по словам англичан, должен был быть в это время в саванне, на далекой насосной станции. Позавтракал омлетом, запил его кофе. Вышел к порталу.
У отеля, приоткрыв дверцу машины, ждал его Соломао.
– Странно, – сказал Соломао, узнав о звонке Маквиллена и о сообщении англичан. – Маквиллен в городе, никуда не уехал. Не понимаю, почему он послал инженеров так далеко в саванну.
– Может, догнать и остановить?
– Они отмахали уже сто километров. Поедем, поговорим по дороге.
Они кружили по городу, выбирая зеленые тенистые улочки с особняками, вылетали на центральную трассу с потоком машин, выруливали на автостраду с предместьями.
– Через несколько часов состоится пуск нефтепровода. На митинге будет присутствовать руководство партии, армии. Ночью произведем аресты выявленной агентуры. Здесь, в Бейре, и в предместьях, где укрываются диверсанты ЮАР. Я говорил по телефону с министром. Получен приказ арестовать Маквиллена.
Белосельцев почувствовал легкий хлопок, словно в лицо его ударила бабочка. Бабочки не было, а ощущение мягкого толчка оставалось. Этим арестом завершалась его африканская миссия. Завершалась его легенда, его искусное притворство и мучительная интеллектуальная игра. Завершались его отношения с Маквилленом, чей двоящийся, ускользающий от понимания образ порождал напряжение, неисчезающее чувство опасности и острый интерес к человеку, который был столь похож на него самого. Его двойник, его зеркальное отражение, его умелый и жестокий враг, к которому он испытывал мучительное влечение, зная, что вызывает похожее ответное чувство.
– Ты сказал, он приедет к тебе в восемнадцать. Там, на подходе к отелю, мы его арестуем. Эти превентивные аресты предотвратят нападения на нефтепровод, которые враг планирует сразу, как только пойдет горючее.
Белосельцев молчал, удивляясь впечатлению, которое произвело на него известие об аресте Маквиллена. Было не ясно, что вызывало сожаление. Прекращение задания. Или тайная симпатия к врагу. Или его неизбежный и скорый после ареста отлет из Африки. Или ощущение, что этим арестом, как ножом, отрезается еще один ломоть его жизни, не связанный с прежними, несочетаемый с последующими. Конец его африканской одиссеи, его африканской любви.
– Сегодня мы его арестуем, а завтра военным самолетом отправим в Мапуту. Хочешь с нами лететь? Или примешь участие в операции Пятой бригады по разгрому базы мятежников? Комбриг дал согласие.
Белосельцев молчал, смотрел в лобовое стекло.
– Мне нужно на час заехать в управление службы безопасности, – сказал Соломао. – Хочешь, поедем со мной. А потом отправимся на открытие нефтепровода.
– Отвези меня к океану, – попросил Белосельцев. – Через час приезжай.
Оставшись один у воды, он скинул одежду и нес ее, продуваемый соленым ветром. Пустые пески тянулись далеко, полумесяцем, окаймленные тончайшим горящим лезвием. Шло непрерывное волнение прибоя. Взлетали длинные белые руки, стремились его достать, увлечь в шум, в пену.
Кончалось его пребывание в Африке. Сегодня вечером наступит развязка. Чернокожие разведчики, схватив под локти белого шпиона, отведут его в машину. А он, утомленный разведчик, через день-два сядет в самолет с красным флагом на киле и улетит в последние русские снега. И скорее всего больше никогда не увидит эти белые пески Мозамбика, зеленые воды, шуршащий рулон прибоя.
Он разделся, положил одежду на седую корягу. Голый, стиснув от соленых брызг глаза, пошел в океан. Чувствовал, как охватили его прохладные сильные объятия, прижали к огромной дышащей груди. Он прощался с Африкой, а она прощалась с ним. Плыл среди соленой зелени, пробивая головой шелестящие пенные гребни. Проныривал сквозь плотное водяное солнце. И казалось, из каждой волны возникает на миг, смотрит на него чье-то лицо, мерцают глаза. Он плыл не один, Африка, прощаясь, посылала ему вслед множество прозрачных пловцов.
Он заплывал все дальше в океан. Как и в первое свое купание в Луанде, этот теплый, колеблемый рассол казался родной изначальной стихией, из которой он вышел и в которую потом превратится. Той безымянной, изначальной средой, которая распускала в себе все временное и конечное, из чего состоял, что мучило и сотрясало его во время жизни. Чем дальше он уплывал, тем вольнее ему становилось. Все удаленнее казались оставленные на берегу заботы и страхи. Недавние муки, требующие неотложных решений, удалялись, теряли смысл и значение. Ему казалось, в этих стеклянных, разбиваемых о его голову шарах запаяны души тех, кто жил до него и ушел, стал океаном. Разбивается шар, чье-то лицо смотрит на него изумленно. Исчезает, снова запаивается в плывущую водяную колбу.
Он подумал, что, может быть, сюда, к южной оконечности Африки, приплыли его безвестные предки. В наивном любопытстве дивятся на него, живого, еще не растворенного в безымянных потоках бытия, еще не соединенного с ними. Бессловесно лепечут между собой, всматриваются, узнают в нем черты фамильного сходства. Ему показалось, он узнал своего деда, не сгорбленного утомленного старика, дремлющего в кресле в пятне морозного солнца, а другого, из семейных рассказов, молодого офицера, устанавливающего на круче батарею горных орудий, бьющих прямой наводкой по наступающей турецкой пехоте. И прадед с жесткой смоляной бородой, в красной ямщицкой рубахе гонит тройку по землям Войска Донского, и какое-то село с белой церковью, какое-то поле подсолнухов.