Он смотрел, как ловкие умелые люди минируют еще один участок земли, закладывают в планету взрывчатку в добавление к уже заложенной. К ядерным шахтам, ракетным лодкам, тяжелым бомбовозам. Во льдах, в дубравах, в пустынях люди закладывали в планету взрывчатку. Заминированная, готовая к взрыву Земля продолжала носить на себе города, взращивала леса, колосила хлеба.
Белосельцев пережил мгновенное смятение, панику. Страстное, больное желание немедленно исчезнуть с этой поляны. Убежать, улететь, умчаться. Покинуть чужой, охваченный войной континент, обреченный на пожары, болезни, непрерывное пролитие крови. Очутиться там, где ему хорошо, где смысл его бытия. Где он появился на свет, был взращен и взлелеян и где, по истечении лет, он найдет свое вечное упокоение.
Ему хотелось оказаться в сиреневых снежных сумерках Тверского бульвара, когда в голых деревьях наливаются синевой фонари, и желтый особняк с чугунной решеткой, и лица москвичей, родные, знакомые, среди которых вдруг мелькнет одно, поражая забытым сходством. То ли с матерью, молодой и красивой. То ли с девушкой, которую мимолетно любил. То ли с дедом, гулявшим под липами. То ли с собственным, когда-то молодым и счастливым лицом. Видение московского вечера, пылающих витрин Елисеевского, бронзового Пушкина. Москва, снегопад, видение Кремля.
Его первое, детское посещение Кремля, когда школьникам подарили билеты на кремлевское новогоднее празднество. Арка, розовые, убеленные инеем стены, словно из кирпичных швов проступила соль времени. Робко, страшась, пропуская над головой морозные переливы курантов, он прошел под аркой и словно очутился в ином пространстве. Воздух в таинственном серебристом свечении, земля в стеклянной чешуе брусчатки, тени от соборов и свет от крестов, – все было иным, инопланетным, из иного вещества, с иным предназначением и смыслом. Величавое, окаменелое, инопланетное время и его земная, горячая жизнь вошли в сочетание. Его детское, пылающее от мороза лицо прикоснулось к белым холодным лицам соборов и храмов. Его изумленные глаза встретились с их золотыми глазами. И такая вдруг нежность, восторг, понимание, что он ими узнан, принят, он им родной.
Черно-зеленая, с сочными малиновыми шишками ель, поставленная в Георгиевском зале, казалась ему еще полной лесного ветра, который качал стеклянные шары, пышные раскрашенные хлопушки. Ель двигала свое острие по огненным, солнечным люстрам, по хрусталям, и было больно смотреть, зрачки напрягались, читая имена геройских полков. Бомбардиры, пехотинцы, стрелки, все павшие на редутах и флешах, на великих полях и морях, все были здесь, на празднестве, собрались под огромной елью.
Спустя много лет он получал в этом зале боевой орден. Среди военных, отличившихся в афганском походе, принимая награду, он вспомнил ту давнишнюю детскую елку, чувство ликования и восторга. На этот раз не было ликования, а лишь сдержанное удовлетворение усталого, получившего рану военного, принимавшего с боевыми товарищами награду своего государства. Но зал был тот же, прекрасный. Белые солнца огней, имена гвардейских полков, его любовь к исчезнувшим уланам и бомбардирам.
Лежа на мозамбикской вечерней поляне, ожидая самолета с диверсантами, он старался вспомнить Кремль, представить его в мельчайших подробностях. Каждый красный кирпичик и лазоревый изразец, каждый завиток в каменных отложных воротниках на дворце, каждое колечко в цепях, поддерживающих кущи крестов. Но не мог: Кремль не дробился на части, сливался в нерасчленимое целое. Парил, как бело-розовое облако, дышал в его груди.
Он желал блага измученному распрями и непониманием миру, желал земле сохраниться, найти в себе силы и соки, чтобы растворить, рассосать, превратить в ржавчину стальные оболочки оружия, разложить и рассеять взрывчатку, оплести корнями и травами все бункеры и ракетные шахты, закупорить пылью все дула и сопла, забить их прахом опавших листьев, хитином мертвых жуков, птичьим пометом.
Соломао шел к нему легкой походкой воина, касаясь земли носками, исключая трясение почвы.
– Запрем его со всех сторон пулеметами, – сказал он, озирая темнеющую поляну с резкой кромкой леса в гаснущем небе. – Поймаем его в сачок, как ты ловишь бабочек.
Они поужинали вместе с солдатами сухими галетами, запивая пресной водой из откупоренных юаровских фляг. Устроились на ночлег в землянке, на дощатых нарах, положив под головы подсумки с патронами.
В укрытии было душно. Из открытого лаза не вливалась прохлада. Белосельцев чувствовал рядом локоть Соломао, его длинные отдыхающие мускулы.
– Может, закроем вход, – сказал Белосельцев, слыша, что Соломао тоже не спит. – А то вместо самолета прилетят огромные москиты, и их не перебьешь пулеметами.
– Не будет москитов, – отозвался Соломао. – Сухо, далеко от реки. В это время года здесь не бывает москитов.
Они замолчали. Белосельцев больше не хотел тревожить Соломао, который нуждался в отдыхе перед завтрашним боем. Но Соломао сам нарушил молчание:
– На катере, когда плыли по Лимпопо, я сказал, что мною движет ненависть. Но мною также движет надежда. Мы будем еще долго бороться, долго страдать. Много пуль будет выпущено в нас. Много пуль выпустим мы. Многие из нас погибнут. Но я хочу дожить до победы, жениться, родить детей, выпустить книгу стихов. Я по-прежнему пишу стихи. У меня есть несколько тетрадей стихов. Я описал в стихах смерть Эдуарду. Описал бой в Софале, когда нас атаковали родезийцы и их вертолеты, как драконы, пикировали на нас, поливали огнем. У меня много стихов про любовь, про ту, которая у меня была, и про ту, которой никогда не было. Если завтра нас ждет удача, я вернусь в Мапуту, напишу доклад министру о проделанной операции, а потом раскрою тетрадь и опишу в стихах сегодняшний день и вечер и как мы лежим с тобой, два брата, ожидая предстоящий бой.
Белосельцев благодарно улыбнулся во тьме. Засыпали, окруженные тьмой, тишиной.
Ему казалось, он спал мгновение и проснулся от тревоги, которая, по мере его пробуждения, через серию сердечных толчков, превращалась в ужас. Будто кто-то смотрит в землянку огромным мерцающим лицом, то ли скалится, то ли беззвучно хохочет, вдувая в блиндаж ядовитый тончайший ветер. Круглое отверстие неба было в лохматых шевелящихся звездах, словно небо бежало, проносило мимо проема свои летящие светила. Чувство сорванных, падающих звезд усилило его ужас почти до крика. Оглядываясь на спящего Соломао, Белосельцев перебрался через него, выкарабкался наружу. Небо колыхалось, пульсировало, морщилось. Гнало сквозь себя огромную волнообразную судорогу, сметающую звезды, сбивающую их в липкие сгустки, открывающие зоны пустоты и мрака.
Белосельцев смотрел вверх, чувствуя, что там, на страшном от него удалении, что-то совершалось и гибло. Не умел объяснить себе что. Совершавшаяся в небесах катастрофа откликалась в нем паникой и безумием.
Все вокруг чувствовало пробегавшую по Космосу судорогу. Мерцала и вспыхивала листва. Деревья страдали стволами, стонали корнями. В траве муравьи, жуки, пауки сталкивались, кусали и пожирали друг друга. Мчались невидимые, гонимые в лесах антилопы. Неслись неразличимые в темноте птицы.
Он видел – что-то приближалось к Земле из крохотной удаленной спирали Галактики. Раскручивалось, увеличивалось, врезалось с бесшумным секущим свистом. Это была погибель, всеобщая, всемирная, летящая на всех из Вселенной. Среди этой всеобщей погибели он различал, как тончайший колющий луч, свою собственную, уготованную ему смерть. Она была нацелена только в него, разглядела его на земле, захватила в свой сверхточный прицел, отслеживала все его перемещения, двигала следом за ним свое отточенное острие. Это космическое оружие стерегло его с колыбели, и от его луча не спасали ни блиндаж, ни подземный бункер, ни мысль о маме и бабушке, ни молитва о Боге и Родине.
Он осознавал свою гибель как летящую на него неизбежность. Земная жизнь, предчувствуя свой конец, стремилась улететь с Земли, вырывалась из грунта, прорывалась сквозь атмосферу, стремилась преодолеть гравитацию. Но Земля удерживала ее на себе, отдавала под удары небес.
Это длилось одно мгновение, помутившее его разум. Очнулся от оклика Соломао:
– Виктор, что у тебя?
– Все в порядке…
Небеса успокаивались и стихали. Звезды разноцветно сверкали. Над блиндажом, кроткий, бесшумный, летел светлячок, огибая невидимые стебли травы.
– Виктор, иди отдыхай…
Белосельцев вернулся в землянку, вытянулся на нарах, храня в себе чуть слышные невнятные содрогания. А когда проснулся, увидел стоящего Соломао, опоясывающего себя кобурой. Вход в землянку, словно накрытый латунным листом, желтел от зари.
Белосельцев лежал в кустарнике, в его зыбкой зеленой оболочке, в камуфляже солнечных пятен. Поляна, пустая, чуть выпуклая, казалось, воспроизводила кривизну Земли. Отсвечивала нездоровым розоватым светом, словно воспалилась за ночь от нанесенного ей надреза. Среди кустов, невидимые, таились прицелы, стволы пулеметов, прильнувшие к земле солдаты. В самом центре, где топорщились желтоватые гривки травы, был заложен заряд. Белосельцев отыскивал над лесом пустую точку. Взглядом от кромки деревьев снижал на поляну воображаемый самолет. Подводил его распростертые, с пропеллерами плоскости к этим желтеющим гривкам. Разрывал на части огненным взрывом. Из-за многоярусного слоистого дерева, где укрылся Соломао, он протягивал бледно вспыхивающие пунктиры, буравил белые борта черной серией попаданий. Глядел на часы, ожидая появления самолета, торопил, желал, чтобы действо поскорей совершилось. Срок появления «командора» давно истек. На поляне было пусто, солнечно. Куст наполнялся сухим душистым жаром. Солнце сквозь редкую листву обжигало его быстрыми скользящими прикосновениями.