Война заодно оживила старый спор о том, где лежат подлинные интересы России – в Европе или в Азии. Куропаткин и русский Генеральный штаб были давно озабочены оттоком ресурсов с европейских границ на восток. Пока Витте строил Транссибирскую магистраль, сооружение железных дорог на западе страны практически прекратилось – и это в то время, когда Германия с Австро-Венгрией – и даже небольшие страны вроде Румынии – продолжали активное строительство. В 1900 г. Генеральный штаб подсчитал, что Германия способна выдвигать к границе с Россией по 552 эшелона в день, тогда как сама Россия – лишь 98. Увеличение численности вооруженных сил на западной границе тоже было приостановлено из финансовых соображений. Куропаткин в это время писал: «Нацелив наше внимание на Дальний Восток, мы, к восторгу Германии, подарили ей и Австро-Венгрии значительное превосходство над нами в силах и средствах»[503]. В ходе Русско-японской войны одним из главных кошмаров русских военных было то, что Германия и Австро-Венгрия могли бы воспользоваться ситуацией и напасть на Россию – например, отрезав доставшуюся России территорию Польши, которая опасно выдавалась далеко на запад. К счастью для России, Германия тогда избрала политику дружественного нейтралитета, стремясь оторвать своего восточного соседа от Франции. А русский агент в Вене подтверждал, что Австро-Венгрия на тот момент была больше озабочена планами нападения на своего же союзника – Италию[504].
Однако страх перед нападением с запада никуда не исчез и после войны, когда русская армия переживала тяжелый восстановительный период. Сохранялась необходимость определиться с ключевыми направлениями внешней политики и распределением ресурсов. Если российские интересы лежат на востоке, то на западе требовалось добиваться политической стабильности. Для этого требовался если не союз с Германией и Австро-Венгрией, то, по крайней мере, разрядка в отношениях с ними. В пользу подобного шага говорил целый ряд аргументов. Прежде всего, идеологически три консервативные монархии были заинтересованы в сохранении status quo и совместной борьбе с радикальными движениями. В пользу российско-германского союза имелись и доводы исторического плана – связи между двумя народами существовали уже много столетий. В частности, Петр Великий пригласил множество немецких мастеров для того, чтобы они помогали в модернизации страны и ее хозяйства. Германские крестьяне тоже переселялись в Россию и много лет осваивали новые земли по мере того, как Россия расширяла свои границы. Высшие классы российского общества были прочно связаны с германской аристократией семейными узами, а многие старые дворянские роды носили немецкие фамилии – такие, как Бенкендорф, Ламздорф или Витте. Многие из них, особенно те, что обитали в прибалтийских владениях России, чаще говорили по-немецки, чем по-русски. Русские цари, включая, разумеется, самого Николая II, в поисках невест обращались к германским владетельным домам. Однако сближение с Германией означало бы для России разрыв союза с Францией, что почти наверняка отрезало бы Петербургу доступ к французским капиталам. Такая перспектива к тому же наверняка встретила бы сильное сопротивление со стороны либералов, которые рассматривали союз с Францией – а в будущем, возможно, и с Англией – как шанс добиться прогрессивных преобразований в самой России. Среди консерваторов тоже далеко не все были настроены прогермански – многие помещики пострадали от германских протекционистских тарифов на сельскохозяйственную продукцию. В 1897 г. захват немцами на севере Китая бухты Цзяо-Чжоу был воспринят как вызов российскому господству в том регионе. В последующие годы рост германских инвестиций и влияния в Турции, буквально на пороге России, тоже вызвал большую озабоченность в официальных кругах[505].
С другой стороны, если бы Россия решила, что основные угрозы и надежды ожидают ее в Европе, то следовало бы наладить отношения с противниками на востоке – как действительными, так и потенциальными. Мир с Японией нужно было укрепить урегулированием спорных вопросов по Китаю, но главная задача состояла в том, чтобы найти общий язык с другой великой империей – Британской. Во внешней политике редко случается так, что принятые решения становятся необратимыми, а потому в течение десятилетия перед Великой войной правители России старались особенно себя не связывать, поддерживая союз с Францией и время от времени затевая ради устранения трений переговоры то с Британией, то с Германией, то с Австро-Венгрией.
Хотя союз с французами поначалу и вызвал некоторые трудности, российское общественное мнение постепенно стало воспринимать его в положительном ключе, поскольку он позволял дополнить человеческие ресурсы России французскими деньгами и техническими достижениями. Конечно, порой возникали небольшие осложнения. Франция пыталась использовать финансовые рычаги для того, чтобы подчинить военное планирование России своим нуждам или чтобы принудить союзника размещать военные заказы на французских заводах[506]. Русские негодовали, называя такой подход «шантажом», умаляющим достоинство России как великой державы. Владимир Коковцов, занимавший пост министра финансов в течение большей части межвоенного периода, сетовал: «Россия – это не Турция. Союзники не должны общаться с нами при помощи ультиматумов, мы можем обойтись и без этих прямолинейных требований»[507]. Русско-японская война тоже усилила напряженность между союзниками – русские посчитали, что Франция недостаточно сделала для их поддержки, а французы, со своей стороны, отчаянно пытались избежать втягивания своей страны в войну с Японией, которая, как мы помним, была союзником их новых друзей – англичан. С другой стороны, Франция помогла России в ходе переговоров о компенсации ущерба, нанесенного во время инцидента с рыбаками у Доггер-банки. Делькассе также позволил военным кораблям 2-й Тихоокеанской эскадры использовать порты французских колоний в качестве перевалочных пунктов на пути к берегам Маньчжурии.
Даже российские консерваторы, все еще надеявшиеся на сближение с Германией, утешали себя тем, что союз с Францией сделал Россию более сильной, а значит, и более привлекательной в глазах Берлина. Министр иностранных дел в 1900–1906 гг. граф Ламздорф полагал: «Чтобы добиться хороших отношений с Германией и сделать ее более сговорчивой, мы должны поддерживать союз с Францией. Союз с Германией, скорее всего, лишь изолировал бы нас и превратился в губительное рабство»[508]. Маленький и суетливый, Ламздорф был бюрократом старой школы, абсолютно преданным царю и решительно настроенным против любых перемен. Граф Леопольд фон Бертольд, австрийский дипломат, позже ставший министром иностранных дел, так вспоминал их встречу в 1900 г.: «Если не считать небольших усов, он был чисто выбрит и лыс. Держался очень прямо. При каждом удобном случае он стремился произвести впечатление, был порой даже слишком вежлив, совсем не глуп и не лишен образованности – настоящий ходячий архив. Канцелярская крыса. От постоянного копания в пыльных папках он и сам стал походить на пожелтевший пергамент. Я не мог избавиться от впечатления, что передо мной некая аномалия – пожилая, но незрелая личность, по жилам которой вместо живой крови течет жидкий кисель»[509].
Коллеги Ламздорфа согласились бы с этим описанием – один из них говорил, что Ламздорф, конечно, честен и трудолюбив, но представляет собой «посредственность и блестяще непригоден ни к чему»[510]. Тем не менее министр, вероятнее всего, был прав, считая, что долгосрочные интересы России требуют балансировать между державами, – и потому он был открыт для контактов с любой из них, включая и Британию. Еще в 1905 г. он говорил сотруднику Министерства иностранных дел барону Таубе: «Поверьте, в жизни великих людей бывают времена, когда лучшей политикой является отсутствие слишком уж выраженной ориентации в отношении державы X или державы Y. Я называю такой подход политикой независимости. Если отказаться от нее – а вы увидите это однажды, когда меня уже здесь не будет, – то это не принесет России счастья»[511]. Его преемники могли вступить в новые союзы или ввязаться в новые войны, что, как предупреждал министр, «закончится революцией»[512]. Но все же сохранять свободу во внешней политике было для России после 1905 г. почти невозможным делом – частично потому, что слабость заставляла ее искать союзников, а частично и потому, что вся Европа уже двинулась по пути, который в итоге разделил ее на враждебные военные союзы.