Туг же представила завтрашний день: праздничную службу в храме, розговены на кладбище, ярко-желтую Тонину пасху в неизменной крахмальной салфетке, разноцветные яйца. И могилы, могилы, могилы: родители, Федя, брат, Даша…
Нас только двое.
Перед Всенощной прилегла отдохнуть. «Отдай! — донеслось из детской, — отдай сейчас же, а то я маме скажу!» И Лелькин голос: «Не вопите, я говорю по телефону».
Усталость, сговорившись с желтой таблеткой, позволили задремать и даже увидеть сон, но странный и тягостный, будто не сон вовсе, а один повторяющийся кадр из какого-то фильма: женщина с узелком в руке поднимается по узкой песчаной тропке. Видна только спина в пальто, а на голове — совсем неуместная шляпка, лихо сдвинутая набок. Тусклый свет: то ли сумерки, то ли собирается дождь, поэтому не понять, кто это, но и спина, и походка выдают пожилой возраст. Вокруг зеленые холмы, и хотя ни людей, ни домов не видно, Ирине вдруг показалась очень знакомой тропка, по которой…
— Я тебя не разбудила? — тихо спросила внучка. — Не могу найти свои ключи, а мне уходить…
— Который час? — всполошилась бабушка, моментально забыв скучный сон.
— Полтретьего. Я к Тоне собираюсь; поедешь со мной?
— Мы с ней вечером в моленной…
Но Лелька замотала головой:
— Не придет она в моленную. И завтра тоже. — Села на тахту, вытянув ноги в джинсах, и закончила: — Хочу… — она помедлила, — повидаться, — и посмотрела на часики, не на бабушку, чтобы та не заметила подсунутого слова, точно ее глаза были зрячими — или нужны были глаза.
Да бабушка и не смотрела, торопливо нашаривая ногами тапки.
Третьего мая, в Великую субботу, она вошла в залитую солнцем столовую, где три недели назад они с сестрой так весело хохотали.
У кушетки, где лежала Тоня, стояла, наклонившись, Таточка в летнем платье и брызгала зачем-то из пульверизатора на подушки, простыни и легкое покрывало.
— Лосьон такой, — пояснила и обняла тетку, — ой, да вы вдвоем, вот у мамуськи праздник сегодня!
Проходя мимо Ольги, шепнула: «Недолго, ладно?»
Ирина наклонилась поцеловать сестру, но Тоня резко отвернулась:
— Не целуй; рядом сядь. Вот так.
Сестра опустилась на тот же стул, где сидела в последний раз, и от этого показалось, что была здесь только пару дней назад; а как Тонька переменилась!.. Отросшие волосы больше не казались пышными, слипшиеся пряди были зачесаны назад, и лицо резко выделялось высоким костистым лбом, а челюсть стала крупнее, и зубы выпирали насильственной улыбкой. Под легким пикейным покрывалом неподвижно застыло что-то большое и пухлое, а руки, желтые и худые руки, лежали сверху.
— Дохожу, — ответила на незаданный вопрос, — Бог даст, дотяну до Воскресения Христова. Всенощная сегодня… — чуть повела головой по подушке, — постой за меня, сестра. Нас ведь только двое… пока еще.
Кивнула на буфет, где стоял горшок с гиацинтами:
— Невестка твоя была. Терпеть не могу цветы в горшках! Я, конечно, ничего не сказала, поблагодарила — и все. А срезать жалко. Пусть стоят… — Тут же, другим голосом: — Таточка, духовка!
И снова перевела взгляд на сестру:
— Забегалась она совсем. Спозаранку с тестом да вокруг меня танцует, а я только гоняю ее: боюсь, сгорят.
Ирина вовремя удержалась, чтобы не сказать о севших пасхах: Тоне знать ни к чему. Подошла к буфету рассмотреть цветы поближе.
— Хороши! А пахнут-то как! Я знаешь кого вспомнила? Покойного Германа жену: у нее перманент всегда такой был, точь-в-точь гиацинты; помнишь?
— Разумеется, помню, — недовольным голосом отозвалась Тоня. — Я спросила как-то, у кого она завивается. Ни у кого, говорит; у меня сами вьются.
— Может, и сами, — пожала плечами сестра, думая совсем о другом, — как знать.
— Ты, Ирка, простофиля, каких поискать! — Тоня с досадой пошевелилась, и дочь сейчас же подбежала с пульверизатором, но та раздраженно остановила ее руку: — Да убери ты эту клизму, ей-богу; дай поговорить. — И продолжала: — Перманент как пить дать. Кстати, я недавно ее встретила. Никогда бы не узнала, да она сама ко мне подошла.
— У тебя глаза хорошие — чего ж не узнала?
— А то, что она прическу поменяла! Волосы, знаешь, теперь назад зачесаны, она отрастила их, а сзади — вроде как у тебя, шпильками заколоты, только потолще, как хороший голубец. Ты, говорю, Лариса, богатая будешь: не узнала я тебя.
— А она что?
— Заплакала. Мне, говорит, Тонечка, никакого богатства не надо, лишь бы Карлушка поближе был. Он женился на немке и уехал в Германию, в демократическую. Лариса в гости ездила, хоть так внуков повидать; а их пригласить — куда? У нее одна…
— Мамусенька, лекарство, — Тата держала стакан.
Тоня обхватила обеими руками дочкину шею и осторожно села на постели. Пока она с усилием глотала, Ольга заметила крупные желтые ключицы над кружевом рубашки и не успела вовремя отвести взгляд. «Глотать больно», — пожаловалась крестная. Сделала еще глоток и отвела стакан:
— Довольно. Сестра, чаю будешь перед моленной?
Ира покачала головой.
— А ты, коза? — Тоня повернула голову к крестнице. — Тоже не будешь? А то Таточка сделает… Как твоя голова, болит?
— Ничего страшного, тетя Тоня. Я анальгин пью.
Ольга посмотрела на часы:
— Нам вообще-то пора, я бабусю в моленную провожу.
— Сколько можно анальгин пить, — нахмурилась крестная, — надо хорошему врачу показаться, а то — анальгин… Или знаешь что? Гомеопатия очень хорошо помогает! Какие-то капли есть, только я сейчас название не помню… Таточка, посмотри духовку, сколько раз говорить, Господи!
Когда дочь выскользнула за дверь, Тоня сказала:
— Давай прощаться, сестра. Сначала с тобой, потом с Лелинькой.
Ольга, с опущенными глазами, мысленно подбирала слова разуверений, а бабушка, несмотря на Тонины протесты, склонилась над кушеткой:
— Прости, Тоня, — и крепко поцеловала в губы и запавшие щеки, — прости.
— Сестра, — Тоня тревожно понизила голос, — не дай ей… зубы мои не дай вырвать. Мне золота не жалко — жалко Фединой работы! Да и как я, — она улыбнулась, — как я на глаза ему покажусь беззубая? Не дай, Ирка!..
Ольга поцеловала крестную, которая упрямо отворачивалась («Я совсем плохая, Лелинька»), а Тата уже вносила первые пасхи.
— Ах, какие красивые, — обрадовалась Тоня, — посмотри, сестра! Небось, у тебя такие не получились?
На кухне Ольга с Татой вытащили из духовки последние куличи. От плиты несло жаром. Занавеска на распахнутом окне едва колыхалась, и то не от прохлады, а от волны уличного тепла. Обмахивая разгоряченное лицо кухонным полотенцем, Таточка сказала, что у матери рак печени, и все исчисляется скорее часами, чем днями: «Как у тети Нади был, помнишь?»
— Хорошо, что они попрощаться успели, — кивнула Ольга, и Тата согласилась.
О том, насколько непонятно и нелепо вклинился в это прощание спор о Ларисиных кудрях, обе промолчали.
Где и кем изложен кодекс прощания навсегда?
На Таточкиных словах: «Понимаешь, у нее весь пищевод уже…» дверь столовой открылась. Обе надеялись, что Ирина не услышала.
Моленная была переполнена, как всегда в последние годы. Как странно, подумала бабушка; сколько молодых! Здороваясь и отвечая на приветствия, прошла и заняла свое место у иконы «Трех Святителей». Так уж издавна повелось: она всегда становилась у этой неразлучной троицы, и не последней причиной было то, что средний, Григорий Богослов, двумя тонкими перстами, сложенными для крестного знамения, указывал на лесенку, которую много лет назад сработал его тезка, Григорий Иванов, чтобы можно было зажигать свечи перед высокими образами.
Несмотря на то, что сестра всегда молилась на верхнем ярусе и они встречались только после службы, Ирина ощущала ее отсутствие. Нас ведь только двое; вот и стою — за двоих.
Симочка? Безотчетно взглянула на проход, рядом с которым он становился, но если брат и пришел, то различить его в пестрой толпе было невозможно. Что-то подсказывало: можно и не искать.
Нас только двое.
Первая Пасха без Тони.
Первая? — Нет; война стерла, как резинкой, все праздники, великие и малые, возместив потерю святым днем девятого мая сорок пятого года — Днем Победы, навсегда смешавшим ликование со скорбью…
Служба в Великую Субботу заканчивается крестным ходом, вернее, не заканчивается, а переводит дыхание. Смолкает — тоже переводит дыхание — хор. А спустя несколько часов, в Светлое Воскресенье, моленная засияет несметным множеством свечей, и каждая свечка, даже самая тонкая, блеснет, загораясь, узким лучиком, как майское солнце, ибо завтрашний день непременно будет солнечным.
Ушла до начала крестного хода: так много праздных, шумных людей, что того и гляди задавят в толпе.
Дома ждала необитаемая, хорошо настоянная тишина. Темные образа ожили, как только бабушка зажгла лампадки, и теперь благодарно кивали нимбами в такт колеблющимся огонькам. «То-то, — застрекотал проснувшийся будильник, — то-то, то-то», и бабушка погладила потускневший никелированный бок. При включенном свете стали хорошо видны чисто вымытые и оттого очень темные окна, свежие занавески и начищенные оклады икон, отражающиеся в стеклах. На обоих фикусах появились новые ростки, светлые, как молодой салат, на фоне крупных лаковых листьев. Ирина осторожно лила воду в пересохшую землю и не могла не удивляться странному совпадению: сегодня, в последний день Великого поста, у нее тоже ничего, кроме воды, во рту не было.