Ушла до начала крестного хода: так много праздных, шумных людей, что того и гляди задавят в толпе.
Дома ждала необитаемая, хорошо настоянная тишина. Темные образа ожили, как только бабушка зажгла лампадки, и теперь благодарно кивали нимбами в такт колеблющимся огонькам. «То-то, — застрекотал проснувшийся будильник, — то-то, то-то», и бабушка погладила потускневший никелированный бок. При включенном свете стали хорошо видны чисто вымытые и оттого очень темные окна, свежие занавески и начищенные оклады икон, отражающиеся в стеклах. На обоих фикусах появились новые ростки, светлые, как молодой салат, на фоне крупных лаковых листьев. Ирина осторожно лила воду в пересохшую землю и не могла не удивляться странному совпадению: сегодня, в последний день Великого поста, у нее тоже ничего, кроме воды, во рту не было.
Если б не испорченные куличи, можно было бы наслаждаться отдыхом и тем непередаваемым чувством покоя, что зовется словом «дом». Лелька, дай Бог ей здоровья, сделала большую пасхальную уборку, которую раньше делали вдвоем… давно. А тесто! — сама она теперь бы не справилась. Воспоминание о тесте вернуло к загубленным куличам, но сердце отозвалось не огорчением, а глубокой печалью: знала, что дело не в тесте и не в духовке, а просто не могли, не должны были они сегодня испечься.
Теперь, после визита к сестре, печаль сменилась горьким знанием. Такое уже было, в год смерти отца. Матрена была в смятении, а значит, сердилась на всех, и в особенности почему-то на миску, в которой так великолепно поднялось изнывающее ароматами пасхальное тесто. Сейчас Ирина уже забыла, был ли отец дома во время бури на кухне или пребывал в больничных скитаниях, но очень хорошо помнила, как раздосадованная мать разглядывала такие же нарядные кексы, как те, что остались сегодня на столе у внучки. «Не-е-ет, господа хорошие, — яростно подытожила Матрена, — это не пасхи, это… миндальные бабы, вот что это такое!»
Баба, кекс или пряник — называй как хочешь; не получились у меня пасочки.
После такого тяжелого дня, кажется, уснешь, не дойдя до кровати, но так только мнится. Печаль сильнее усталости. Тонечка, сестричка моя! Гордая, упрямая, великодушная и мелочная, вспыльчивая и мудрая; ехидная, справедливая — Тоня, младшая сестра. Шутка сказать: десять лет разницы. У меня уже кавалеры были, а Тонька в школу пошла, когда из Ростова приехали. Ее мама иначе стригла, не так, как меня: Тоня с челкой ходила, волосы до плеч. Сапожки папа заказывал, на пуговичках. Смешная Тонька была: все делала точь-в-точь как мать, даже говорила похоже.
В сегодняшней Тоне, в мучительном ее золотом оскале и огромном животе, таящем боль и смерть, в торчащих желтых ключицах никто бы не узнал той независимой восьмилетней девочки.
Никто, кроме сестры.
Тонечка, сестричка моя…
Тишина, как ни удивительно, тоже мешала заснуть. Вот уже два года, как похоронили Надю, и с нею, казалось, умерла жадная страсть к квартире. Где-то в новом районе жил толстый, давно остепенившийся Генька, с женой и детьми. Статная зрелая красавица, которую Ирина называла теперь не иначе, как «Люда», поселилась в новенькой квартире, которой мать добилась с таким трудом и не успела ей нарадоваться.
Теперь в проходной комнате, некогда вмещавшей пятерых, остался жить один Людкин сын, которого бабка, покойная Надежда, самозабвенно любила, но звала с подчеркнутым небрежением «малóй». Сейчас Малому было уже под тридцать, но домашнее имя шутя перебарывало возраст, и он не только не обижался, когда «баба Ира» его так называла, а приветливо расплывался веснушчатой физиономией. Подошла его очередь спать на диване, и бабушка, как прежде, просыпалась по утрам от стука валика, упавшего на пол. Правда, Малой появлялся набегами, как кочевник; спал несколько ночей подряд — и тогда, лягаясь в утреннем сне, сбрасывал многострадальный валик; потом куда-то вновь пропадал на неделю. Вбегал всегда неожиданно, торопливо что-то готовил и ел, потом опять исчезал, оставив на сковородке макароны, которые к следующему его появлению скукоживались, засыхали и костенели, точно стремились вернуться в свое первозданное состояние. Время от времени приезжала Людка и терпеливо убирала остатки сыновнего пиршества, перебрасываясь с Ириной пустяковыми фразами. Скорей бы Малой себе жену привел, думала бабушка, хоть будет кому посуду помыть. Знала, что с появлением у внучатого племянника жены — а следовательно, семьи — снова начнется борьба за квартиру. Знала, но нисколько не опасалась этой грядущей волны, ибо, во-первых, ей нипочем не сравниться с цунами, которые устраивала Надя, а во-вторых, она, Ирина Григорьевна, до новой борьбы не доживет. Думала об этом без сожаления: ее собственная жизнь состоялась, сын и внуки, слава Богу, живут хорошо, — вот и ей место нашлось, пересидела морозы, — а чего еще желать? Пусть молодые живут; а Малому пора свою семью заводить.
…Так привычно думала о своей смерти и не могла представить, что сестра уйдет раньше, уже уходит, сегодня простились, Господи! А нас только двое.
На исходе Светлой недели, 9-го мая, эти слова утратили смысл.
9-е мая давно стал днем радости — сквозь слезы. Теперь для радости места не осталось — и уже навсегда. Какое странное слово: навсегда! — На все года. Горячий и горький день на кладбище: сестра, Тонька, уходила навсегда. Слово стучало в висках, как поезд стучит колесами, проскакивая стыки рельсов: на-все-года, на-все-года, на-все-года, все быстрее и быстрее: навсегда, навсегда, навсегда…
Рядом стояла внучка и крепко держала ее под локоть. Над Фединой потревоженной могилой шелестела береза, а за кустами изгороди шла вниз песчаная тропка, по которой сестра так часто приходила на семейное кладбище, сокращая путь.
Сегодня путь завершен.
Ирина оглянулась: где же брат? Младший — единственный теперь брат — стоял у самой могилы и недоверчиво смотрел на гроб, точно не мог поверить, что сестра уходит на все года, а сколько этих лет осталось? Ира отвела взгляд. На гроб смотреть было трудно: двоилось в глазах, а затылок налился знакомой болью. Леля стояла в солнечном пятне, и она смогла различить припухшие веки и глубокие темные круги под глазами.
Как странно, думала бабушка сквозь накатывающую дурноту, почти все ушли, а они были младше меня. Только Сенька, хоть и с палкой, а на ногах; слава Богу. Проводил сестру; был маленький, я с ним нянчилась, вырос — Тоня.
Сенька — другой. Брат, чтобы — брать.
Гроб опустили, и все расступились. Ольга подвела бабушку к яме. Ира взяла полную горсть влажного желтого песка и бросила вслед сестре.
Нас только… нас только я. Живу зачем-то.
Царица Небесная и впрямь все еще давала силы восьмидесятипятилетней рабе Божией и держала ее на этом свете для какой-то надобности: наверное, для того, чтобы дождаться внучку.
Ольга слегла через две недели после похорон.
21
Перед этим несколько лет боролась с головной болью, которая имеет столько же причин, сколько способов лечения, и даже ухитрялась на какое-то время укрощать ее. Тем не менее, в победители не вышла, а сама борьба разрешилась долгой больницей.
Миновал Спас. На базаре продавались яблоки нового урожая, и бабушка искала Лелькины любимые, но не находила. Купила букетик цветов и отвезла на кладбище, к сестре. После того как убрали засохшие венки и цветы, могила как-то опростилась и обрела будничный вид. Когда осел песок, мужчины — Юраша, Левочка и кто-то из Мотиных сыновей — бережно положили на место мраморный квадрат надгробия. Федя лежал справа, Тоня слева, как и было при жизни.
Галдели ребятишки, приехавшие из пионерских лагерей, галдели их озабоченные родители, с самого утра осаждавшие «Детский мир», и Лелька вернулась домой.
Вот какая ты стала, подумала бабушка, но оказалось, что подумала вслух, потому что внучка уткнулась ей в плечо головой с чуть отросшим «ежиком» и обхватила одной рукой за плечи (вторая, согнутая в локте, была подвязана платком): «Ласточка моя, не волнуйся. Это пройдет, это не навсегда; ты, главное, не переживай!»
Обритая голова была самой безобидной частью увечья. Внучка могла ходить, только держась за что-то здоровой рукой и волоча беспомощную ногу.
Не переживай… Попробуй переживи такое, бабушка.
Ольга легла в постель и сразу уснула. «Если бы вы заночевали у нас, бабушка…» — начал зять, как будто она могла бросить внучку. Заночевала, конечно, и осталась на следующий день, а потом еще. Делала пустяковую, никогда не иссякающую работу: вытирала пыль, мыла посуду, водила по доске утюгом, а потом складывала белье. Время от времени ездила домой или на базар, а потом спешила обратно, словно оставила без присмотра несмышленыша. Прошло несколько месяцев, прежде чем походка у внучки стала ровнее, а тонкая, слабая рука могла удержать чашку с кофе — и не пролить. В разговоры о лечебной гимнастике и массаже она начала вставлять слова «работа», «шеф», «полставки» и вскоре добилась-таки своего: стала работать дома.