Спускался он три дня и три ночи до самой до подземной страны, где солнце не светит, ветер не веет…
И что он мне дался, Колодец этот? Дырка черная да вода далеко внизу. Может, он вовсе и не тот Колодец, не взаправдашний? А коль не тот, чего его все боятся? Чего мне бабка еще малым стращала: не будешь, мол, слушаться, быть тебе в Колодце? А спрошу про него — еще хуже запричитает:
— Ой, горе ты мое, пустыня тебя не взяла, где ж мне, старой, тебя оберечь-образумить, быть тебе в Колодце!
Она мне неродная, бабка-то. Мать-отец мои пришлые были, поболели-поболели да и померли. Они через пустыню шли, а кто через пустыню пройдет, все помирают. А я ничего, выжил, бабка меня и взяла. Добрая она у меня, только совсем старая стала, почти что не ходит.
Пришлый я, вот беда. Дружки-то мои — все мужики давно, Фалхи уже и женат, а я не расту. Да нет, расту помалу, только что они за год, то я за три. А бабка успокаивает:
— Не ты, — говорит, — дитятко, урод, а они уроды. В молодые мои года, — говорит, — все так росли. Я, — говорит, — внуков-правнуков пережила, и тебе, видно, три их жизни жить.
Ой, правду говорят, она, моя бабуленька, мудреная! Та-акое ей ведомо! Только вот не сказывает она мне, отвечать не хочет.
— Мал ты, — говорит, — душу надломишь.
А коль мал, так что, знать не хочется? Вот, к примеру, чего у Фалхи по семь пальцев на руке, а у Юки по четыре? А у Самра и вовсе один глаз, и тот во лбу? Или вот Колодец этот. Худая в нем вода, и людям, и скоту она вредная, а трава тут — как нигде. Жарынь, кругом все повыгорело, а она — как политая. До меня-то у Колодца никто не пас, сам сперва боялся. Только прошлый год внизу траву пуще нынешнего пожгло, я на авров своих глядеть не мог, так отощали. Ну и насмелился. На деревне-то не сказал, сами по приплоду узнали: двухголовых много народилось. Побурчали, а не запретили, только еще пуще косятся. А мне вот Колодец этот на душу пал и тянет, и тянет. Не пойму про него никак.
Взять хоть Великанью пустошь. Развалины там, всякое про них говорят… днем-то я в такое не верю… А вот при мне уж отец Юки пошел в Верхнюю деревню шкуры на соль менять, да приблудил в тумане, как-то его к самым развалинам вывело. Он и был там всего-ничего, увидел — и бегом, а все в ту же ночь помер.
Или вот Ведьмина купель или Задорожье. У нас таких лютых мест не перечесть. То ли убьют там, то ли покалечат — а люди ведь их не боятся. Ну остерегаются сколько могут, а вот чтоб как про Колодец… чтоб даже говорить не смели…
А что в нем, Колодце этом? Дырка черная да вода далеко внизу…
…Ох, не миновать мне нынче в Колодец лезть! Схоронил я бабку-то. Третий день, как схоронил. Ух, так-то мне без нее худо!
Воротился, скот раздал, подхожу, а она у двери без памяти лежит. Я и сам со страху обеспамятел, еле-еле ее к лежанке доволок. За знахарем хотел бежать, а она тут глаза и открыла.
— Ой, — говорит, — Ули, воротился! А я-то дождаться не чаяла! — И в слезы: — Деточка моя неразумная, на кого ж я тебя оставлю!
А сама еле говорит. Ну и я заревел, а она маячит — нагнись, мол. Уставилась мне в глаза, а глаза у нее… ни у кого на деревне таких нет… черные-черные, глядеть страшно.
— Ты, — шепчет, — в Колодец заглядывал?
Сроду я ей не врал и тут не сумел. Встрепенулась она вся, задрожала.
— Нельзя это, — говорит, — Ули! Хуже смерти это, — говорит, — ползучие… — И замолчала. Гляжу — а она не дышит. Схоронил ее, обряды все справили, сижу в дому, как положено, чтоб духу ее печально не было — и так мне тошно, так маятно!
И постель ее, и горшки ее, и метелка, как она в угол поставила, стоит. Ровно войдет сейчас и погудку свою заведет: «Горе, мол, ты мое, злосчастье…» А всего тошней, что за два-то дня так ко мне никто и не заглянул. Ну ладно, я им не свой, даром, что тут вырос, а от нее-то они одно добро видели! Что же это: не вспомянуть, не проститься, слова доброго напоследок не молвить? Как же мне жить-то средь них после того? А только куда денешься? В Верхнюю деревню? Тоже чужой… а люди там страшные… весной Уфтову дочку сватать приходили, так дети от них прятались. Жених будто приглядней других, да и у того носа нет: рот, как у жабы, а сверху две дырки. Через пустыню? Раз пожалела, может, и другой пропустит? Ну да! В два дня спечет меня солнышко — колодцев-то не знаю! А и приду, тоже, небось, чужой, что радости? А Колодец… может и оно беда… как знать? Не такой ведь я… вон из Верхней деревни бабы в Ведьминой купели моются, а наши — только подойди!
…Полдень был, как я к Колодцу пришел. Я это нарочно попозже вышел, когда народ на улице. Так себе и загадал: если хоть кто остановит, слово молвит, ну, хоть глянет по-доброму, не пойду к Колодцу, еще попробую средь людей пожить. И не глянул никто! Одна бабка покосилась, да и та со злом. Ну и живите себе, как глянется, коль так! Уж лучше вовсе не жить, чем с вами! И такая тут обида меня разобрала, что и не приметил, как к Колодцу пришагал. Ну что, что я вам всем сделал? Кого обидел? Пять годков скот ваш пас-холил, хоть бы одна аврушка у меня пала! Уж за это бы пожалели!
Сел я на сырую траву у Колодца и всплакнул напоследок. Так уж не хотелось от светлого солнышка в пасть черную лезть! Ну вот было бы, куда идти, хоть какая бы надежда была, ни за что бы не полез. Ну, раз нет, так нет. Утерся я, клинышек вбил в закраину, веревку закрепил, ноги через край перекинул — и таким меня холодом обдало — чуть наутек не кинулся. Только куда ж бежать? К кому? И полез я вниз.
А страшно-то как! Колодец, он внутри весь каменный, а камень будто литой, без трещинки единой. А небушко-то вверх уходит, маленькое стало, круглое, синее-пресинее, ровно чем дальше, тем краше. А стены вовсе почернели, гладкие, соскользни — не удержишься, в черную воду полетишь, а она, вода, все ближе, страшная вода, злая, накроет — не выпустит. И тут не увидел, почуял я — дыра в стенке обозначилась. Невелика дыра, только пролезть. Вот вишу я, на веревке качаюсь: сверху небушко родимое, вся жизнь моя нерадостная, под ногами вода злая, а рядом дыра эта, а там то, что смерти страшней, от чего бабка меня остерегала. И вперед нет ходу, и возврату нет, и руки онемели, еле держусь.
Вздохнул я и полез в дыру.
Сперва узко было, только ползти, потом, чую, раздалось. Стал на колени, руками поводил — нет стен. Поднялся и тут только верх нащупал, еле-еле рука достала. А темень непроглядная и ветерок теплый вроде навстречу тянет.
Ну, тут я не то что осмелел — просто надо — так надо! — вынул из сумки гнилушечку — я их загодя в лесу набрал — и дальше пошел. Свет малый, а все не так страшно, и ход обозначился. Ход круглый, раскинутыми руками в обе стороны еле достать, а пол ровный, и идти легко. И стены, как в Колодце, — из цельного камня, гладкие-гладкие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});