— Ну так вы, друзья, извините, стало быть, с ума сошли!
— Нет, — говорят, — пока еще, слава Богу, в здравом рассудке, а только сам ты видишь, что без твоей смерти кредиторы никак не согласятся покончить твои счеты за три тысячи.
— Это-то конечно, это верно, — соглашаюсь я, — но только, черт возьми, неужели же мне ради удовлетворения шмулек и карапеток пулю в лоб себе пустить?!
— Ну, вот уже и пулю!.. Зачем пулю?.. Тут пуля вовсе не требуется. Тебе, напротив, надо умереть, так сказать, законным порядком и на законном основании, как умирают все добропорядочные и благонамеренные люди, то есть сперва, значит, поболеть денька этак три, четыре, а там и скончаться.
Я и рукой махнул.
— Нет, — говорю, — друзья, вы окончательно с ума сошли, и если у вас нет для меня в запасе более умного совета, то прощайте!
— Да ты постой, — говорят, — ты не кипятись, а выслушай сначала. Это вовсе не так глупо и не невозможно, как тебе кажется. Слушай, мог бы ты, например, вчера или сегодня простудиться, схватить себе грипп, жабу, горячку там, что ли, воспаление или, наоборот, какую-нибудь подобную мерзость? Мог ли бы?.. Разве кто из нас застрахован от такой случайной напасти?
— Ну, положим, мог бы, — говорю, — только что ж из этого?
— А вот что: представь себе, что ты заболел, слег в постель и умер, лежишь на столе, а я, как власть полицейская, присутствую тут же для наблюдения за производством описи твоего имущества и между тем, под рукой, извещаю всех твоих кредиторов, вступаю с ними в соглашение, скупаю векселя, и вот, таким образом, пока ты будешь лежать кверху носом, мы обделаем твои дела, и тебе после того будет так легко, так легко… жить на свете!
— Ах, голова, голова! — корят они меня. — Неужели все еще не понимаешь? Не о смерти — о жизни дело идет!.. Кто ж тебе запретит в тот же день воскреснуть? Как только последний вексель будет возвращен, ты и воскресай! Прямо так-таки и воспрянь перед всею компанией твоих кредиторов, к наивящему их ужасу.
— Н-да, — говорю, — только ведь это обман выходит…
— Зачем обман?.. Как это можно — обман?!.. Разве у тебя не могла быть летаргия? Помилуй, да это ни полковой, ни уездный врачи не откажутся засвидетельствовать. Летаргия дело весьма возможное. Они даже рады будут: во-первых, такой интересный случай в науке, а потом, кто ж не рад проучить хорошенько всех этих, общих наших, кровопийц, с которыми по закону, сам знаешь, ничего ведь не поделаешь. К тому же весь свой долг ты выплачиваешь честно, даже с большими процентами, и только из само сохранения предпринимаешь стратегический маневр, чтобы выпутаться из злостной ловушки, в которую тебя систематически затягивают.
Словом сказать, все доводы приятелей были убедительны и лены, как дважды два четыре. Я так и хватил себя по лбу.
— Вот она, гениальная-то мысль! Умирать, — говорю, — умирать сию же минуту! Кладите меня на стол, надевайте саван, плачьте и рыдайте и зовите кредиторов. Кончено! Я умираю!
— Погоди, — говорят, — не торопись. Побудь жив и здрав еще дня два: ведь ничего ж они с тобой в такой короткий срок не сделают! Поезжай-ка лучше на охоту. На охоте тебе разрешается схватить горячку, а по возвращении — прямо в постель, и тогда умирай себе с Богом на законном основании.
И действительно, так мы все и устроили. Поболтался я день в штабе, на другой день уехал с товарищем на охоту, на третий возвратился утром домой — и прямо в постель. Доктор ко мне ходит, наш полковой врач, добрейший Готлиб Христофорович — if так усердно навещает больного по два раза в день, и утром и вечером; ставят перед ним каждый раз самовар и бутылку рому ямайского, которую он и усиживает в один визит «ганц аккуратиш». Ну, при этом, конечно, и приятели навещают, играют в карты, хотя и не без некоторого стеснения, так как всякий шум и громкие разговоры Готлиб Христофорович воспретил строжайшим образом. В Царских Колодцах меж тем слух пошел, что бедный Башибузук болен, лежит не вставая с постели, страдает… Кредиторы, разумеется, тоже прослышали, являются один за другим узнать о здоровье, справиться, что и как — денщики, конечно, не допускают их: плох, мол, не тревожьте. Шмульки и карапетки только в затылках почесывают от раздумья: ну, как помрет, не ровен час? С чем тогда останемся?.. Призадумались-таки сильно. На следующий день толкуют в местечке, что больному еще хуже стало — вон и шторы в окнах спущены, и соломки даже подсыпали перед домом на улице — шум-де чтобы не так беспокоил. Встречает Готлиба Христофоровича наш полковник, осведомляется обо мне; правда ли, что болезнь так серьезна? Хочу, мол, сам навестить больного. А Готлиб Христофорович ему на это: «Нет, полковник, не беспокойтесь; болезнь сама по себе вовсе не опасная — Morbus creditoris называется. Такою болезнью дай Бог и каждому захворать, с тем чтобы радикально вылечиться от затяжных и хронических debitionis centesimarum и прочего».
На третий день утром я наконец умираю. Подпудрили меня, чтобы побледнев казался, под глазами жженою пробкой темные круги вывели, положили на стол, покрыли всего простынею и на лицо набросили особую кисейку, а то неравно муха на нос сядет, усами пошевелишь — и весь эффект к черту! Притащили даже из лазаретной покойницкой три канделябра с восковыми свечами и поставили вокруг меня по порядку, как следует; зеркало белою салфеткой завесили, в комнате ладаном покурили; сожители по очереди псалтырь надо мною читают. Вот и друг — окружной приехал, а что до кредиторов, то их и извещать не требовалось: сами нагрянули, чуть лишь прослышали, что скончался… Стоят с кислыми рожами в прихожей да заглядывают в полураскрытую дверь: вишь, мол, аспид, околел и не расплатился… Пропали блестящие, лакомые надежды на десять тысяч!.. А я лежу, не шелохнусь и только думаю себе: «Господи, что же это будет, если мне теперь вдруг чихнуть захочется!..» Между тем слышу, окружной зовет кредиторов в комнату…
— Вы, говорит, братцы, зачем это сюда пожаловали? Покойнику поклониться? Что ж, поклонитесь, дело хорошее. Жаль бедного, так неожиданно умер, и ничего, говорят, не осталось, кроме платья носильного да седельного прибора… Немного же вам в разверстку-то придется!
У тех рожи еще больше вытянулись.
— Как, — возражают, — а три-то тысячи?
— Какие такие?
— А те, что с интенданта выиграл? Мы ведь слышали!
— Мало ли какие слухи бывают! Выиграл-то, может быть, не он, а я, или его сожители, и мы же хотели за него расплатиться, но… сами вы тогда не пожелали. Теперь на себя пеняйте!
Взмолились к нему все шмульки и карапетки: нельзя ли де как-нибудь на трех тысячах покончить? Мы-де согласны и никаких более претензий иметь не будем; вот и векселя — нельзя ли кончать поскорее, хоть сию минуту, не доводя дела до описи и полицейско-судейской процедуры?
— Я уж тут, братцы, сам ничего не могу! — возражает им окружной. — Разве что вот оба сожителя покойного пожелают как-нибудь кончить с вами… Вы уж теперь их просите, а я ни при чем!
Те чуть не в ноги моим сожителям, благодетелями называют, плачут, воздыхают. А я лежу себе неподвижно, бровью не поведу и только думаю: как бы не расхохотаться!..
Покончили наконец на трех тысячах; деньги — с рук на руки; векселя все до единого получили, торжественно разорвали, уничтожили, затем выпроводили из дому всех шмулек и каспарок с карапетками — и я воскрес!
На другой день был какой-то праздник; вечером на бульваре музыка играет, гулянье, народу пропасть, и я тоже присутствую, к несказанному общему изумлению! Поздравляют меня все с воскресением из мертвых — «вот, и раньше второго пришествия сподобились», — расспрашивают, хорошо ли на том свете, а кредиторы — Боже мой, если бы только можно было изобразить их отчаяние и злобу!..
— Ну, — говорят, — больше мы вам ни одной копейки не поверим!
— И отлично, голубчики, сделаете! — отвечаю им. — Лучше поблагодарим друг друга за науку. А что до меня, то я уж, конечно, ни за чем к вам не обращуся!
И таким-то образом с тех самых пор я твердо решил не делать больше никаких долгов, иначе как у приятелей на честное слово, ради маленькой перехватки; но векселей, расписок — никаких и никогда! Маленькая перехватка у приятеля — это ничего, это говеем другое дело: несколько рублей никогда не разорят. Будут у меня деньги — отдам, не будут — с меня не взыщут, простят, ізабудут по приятельству. Не так ли? И вот, потому-то, собственно, при выходе в отставку я и распродал все, что было у меня излишнего, дабы не обременять себя впредь ни долгами, ни имуществом! Одним словом, omnia mea mecum porto — и счастлив.
* * *
Имел Башибузук слабость не только говорить стишками, но и сочинять стишки, окончательно неудобные для печати. Из всех его собственных произведений цензура благопристойности может пропустить только одно четверостишие — надгробную эпитафию, сочиненную им самому себе: