Так прошло несколько лет, в течение которых он сжился не только с Черемисовым, но и с полком настолько, что уже стали считать его какою-то неотъемлемою полковою принадлежностью. Бывало, с 1-м эскадроном, в котором состоял Черемисов, он и на „траву“, и на зимние квартиры едет в „хвосте“ на офицерской повозке, с легавыми щенками; в ней же разъезжает за разными покупками по поручению офицеров и в ней же возвращается с эскадроном в штаб на кампамент. При этом на голове его всегда красуется форменпая фуражка с кокардой, и Юзио, видимо, очень доволен, когда встречные крестьяне и евреи снимают перед ним шапку, принимая его тоже за офицера. Он с важностью и благоволивым достоинством подымает руку к козырьку и слегка кивает в ответ на подобные приветствия.
Если Черемисову случалось уезжать в отпуск, Юзио на это время обыкновенно пристраивался на житье к кому-нибудь из офицеров, и все уже давно привыкли смотреть на это как на самое правильное, законное дело, потому что куда ж ему иначе деваться? Вышел впоследствии Черемисов в оставку, уехал к себе в казанское имение, но Юзио неизменно, как и прежде, сохранился при полку, переходя время от времени от офицера к офицеру, как бы по наследству. И офицерство им не тяготилось: поживет несколько недель, а то и месяцев у одного, перейдет к другому, к третьему и т. д., пока не совершит известный цикл по офицерским обиталищам. Им не тяготились, потому что лишний человек не объест, а где сыты двое, там хватит и на третьего. Юзио был-таки сибарит по своей природе: любил сладко поесть, мягко и много поспать, лениво поваляться по диванам с сигарой в зубах, весело выпить, но не огорчался, если и подолгу не доводилось ему вкушать от всех сих благ; только в рассказе или при воспоминании о них на его лице появлялась блаженная улыбка, и губы начинали вкусно причмокивать, в чем, собственно, и обнаруживались его сибаритские наклонности и симпатии. Но вообще, при слабости к сибаритству, он мог и умел, когда надо, быть очень покладистым, неприхотливым и невзыскательным, спать где и на чем придется, есть что случится — от трюфелей и бекасов до „железной“ солдатской каши на постном масле, — и ничего себе — благодарение Богу, только здоровеет наш дон Сезар и постоянно сохраняет беззаботное, веселое настроение духа.
Бывало, посторонние люди неоднократно, при случае, спрашивают у офицеров с некоторым недоумением:
— Скажите, пожалуйста, что такое этот ваш Юзио?
— Добрый малый, — отвечают им, — услужливый, иногда очень приятный в обществе.
— Но при чем он, собственно?
— Как при чем? При полку, разумеется.
— То есть что же он при полку изображает собою?
— Так себе, ничего… Юзио, да и только, иначе дон Сезар де Базан — и все тут; иного ничего не изображает.
— Но… что он делает? Род его жизни, например, занятий там, что ли?
— Он? Как вам сказать… Он, собственно, проживает при Ямбургском уланском полку. И больше ничего.
— Ив этом проживании, стало быть, заключается все его общественное положение?
— Исключительно в этом.
— Ну а если война? Или если просто двинуть ваш полк отсюда куда-нибудь на новую стоянку? Тогда же с ним как?
— А очень просто. Тогда, конечно, и Юзио двинется вместе с нами. Это ведь для него легче легкого: весь его багаж таков, что встал и готов! Куда же ему иначе деваться!
И действительно, вне полка для бедного дона Сезара де Базана нет места, нет существования на свете.
3. Башибузук
Когда, как и по какому случаю он впервые появился в полку — этого никто не знает и не помнит.
Юзио — тот, по крайней мере, как пристал к нам, так уже у нас одних и держится безотлучно; если иногда он и совершает перекочевку, то все в полку же — из эскадрона в эскадрон, от офицера к офицеру. Он, так сказать, животное домашнее, оседлое (bestia domestica). Башибузук — совсем наоборот, появляется исключительно лишь налетами, внезапно, как снег на голову, когда его и не чают; мелькнет, как метеор, повертится там-сям, пошумит, подебошит (если возможно), непременно займет у того другого малую толику деньжишек и исчезнет столь же неожиданно, как и появился, — и опять о нем на несколько месяцев ни слуху ни духу.
Помню я мою первую с ним встречу.
Я еще недавно был произведен в офицеры и, побывав в Петербурге, возвращался в полк из отпуска. На одной из железнодорожных станций, чуть ли не во Пскове, где пассажирский поезд останавливается поздним вечером почти на час времени, сел я за общий стол и спросил себе поужинать. Против меня уселся какой-то старик, лет около шестидесяти, в мохнатой кавказской бурке и в черной черкеске, с кинжалом за поясом. На седой, плотно остриженной голове его небрежно и лихо была накинута заломленная как-то разом и набекрень, и на затылок потертая офицерская фуражка с малиновым околышем, про которую можно сказать, что, судя по всем видимостям, она таки повидала виды на своем веку. Но и про физиономию, украшенную этой фуражкой, можно бы было с уверенностью подумать то же самое. Физиономия эта выражалась в следующих характерных штрихах и бликах: серые, полинялые глаза с самоуверенным, почти наглым, но в сущности безалаберно-добродушным выражением; густые, как щетки, шершавые брови — совершенно бутафорские, вроде тех, что наклеивают себе в иных характерных ролях актеры; сивые длинные усы с подусниками и нос, похожий на кактус, — нос замечательный: большой и припухлый, с лоском, словно бы упитанный или наливной изнутри чем-то сочным, сизо-багрового цвета, с прыщами и жилками, — нос, не оставляющий никакого сомнения в сильном и хронически упорном пристрастии его обладателя к крепким напиткам. „А ведь это Ноздрев в старости! — невольно подумалось мне при взгляде на фигуру моего почтенного визави. — Совершенный Ноздрев, только одетый вместо архалука в черкеску!“
Спросил он себе тоже чего-то закусить, разумеется, с водкой — и пристально уставился на меня вопрошающим взглядом.
— Вы, кажется, Ямбургского уланского полка? — обратился он ко мне с тою „приятною“ катаральною хрипотою в голосе, которую иные почему-то называют „майорскою“ хрипотою.
Я отвечал утвердительно.
— Как же это вас не знаю?.. Верно, произведены еще недавно?
— Да, недавно.
— То-то я и гляжу, что лицо незнакомое… А то я ведь весь ваш полк — слава те Господи! — наперечет, как свои пять пальцев, знаю. Как же! Все друзья-приятели!.. Что Джаксон? Здравствует? Кардаш, Бушуев, Друри, Антон Васильевич?..
И он почти залпом выпалил мне около десятка имен моих однополчан-сослуживцев.
— Все, — говорю, — слава Богу, живы и здоровы.
— Ну и слава Богу!.. Кланяйтесь, пожалуйста, от меня всем, скажите, что скоро заверну к вам в полк — всех навещу, никого не обойду, никого невниманием не обижу, со всеми как следует выпьем и закусим и по душе потолкуем.
— А от кого именно прикажете кланяться? — спросил я.
— То есть это вы насчет имени?.. „Что в имени тебе моем!“ — сказал поэт наш знаменитый. Имя, пожалуй, вы позабудете, а скажите просто, что Башибузук-де кланяется, — они уже знают. Да и вам, я чай, эта кличка моя небезызвестна, хотя бы по слухам.
— Н-нет, признаюсь, не слыхал.
— Не слыхали?! — И старик выпучил на меня удивленные глаза.
Мне показалось, что он не только озадачен, но и как будто даже несколько задет за живое таким неожиданным обстоятельством.
— Не слыхали?.. Может ли это быть?! В вашем-то полку и вдруг не слыхали о Башибузуке-то!.. Нет, да вы вспомните, вы, верно, позабыли. Ба-ши-бу-зук, говорю. Наверное, слышали!
— Да нет же, не слыхал, — возражаю я.
Старик отчасти даже огорчился.
— Ну, может быть! — сказал он со сдержанно-обиженным вздохом. — Не смею не верить… Должен верить, когда мне говорит офицер… Обязан верить. Но каковы же друзья-приятели, а?.. Каковы?!.. Значит, ни разу о Башибузуке и не вспомнили… Из глаз вон — из сердца вон… Да! „Тот любви скажи прощай, кто на три года вдаль уедет“… Да и я-то, старая скотина, тоже хорош! Других корю, а сам-то! Сам не то что носа не показал, а и полстрочки никому не черкнул за все время… Но нет, в самом деле, давненько же, значит, не наведывался я в ваш полк, если в молодом его поколении — вот, как в вас, например, — даже и предания, и самая память о Башибузуке исчезли… Впрочем, ведь я у вас — шутка ли сказать! — больше двух лет не бывал, все странствовал далече… Но и носило же меня, я вам скажу, черт знает где по святой Руси, то есть буквально „от финских хладных скал до пламенной Колхиды“… А по этому поводу и ради столь приятной встречи не выпить ли нам чего-нибудь, а? Как вы думаете?.. Выпьем!
— Да вот, я пью красное — не прикажете ли?
Мой собеседник поморщился и прищурился на бутылку.
— Красненькое? — сказал он, как-то зябко поеживаясь и потирая руки. — Что ж, пожалуй, будем пить и красненькое; хотя, знаете ли, у этих мерзавцев, станционных буфетчиков, французское вино всегда поддельное… Но я не прочь! Для компании отчего же, с удовольствием!.. Хм… А лучше бы… тово, — медлительно произнес он, как бы в раздумье, неопределенно глядя куда-то в пространство, — лучше бы… если уж хотите угостить старика, то… знаете, как в песне цыганской говорится, прикажите-ка» батенька, «чтоб согреться старичку, поднесть рюмку коньячку» — оно посущественнее будет… А потом уж и красненького можно… Вы, голубчик, извините меня, старика, что я так бесцеремонно… Это ведь только потому, что я у вас в полку свой человек, и как увижу эту самую вашу форму, так вот, верите ли, словно бы нечто родное, ажио все сердце сполыхнется… Ей-богу!