образован, но, прежде чем я начну его уважать, надо задать вопрос: хороший ли он человек? То есть такой, который не культивирует в себе – принципиально и преднамеренно – ненависть, злобу, желчность и сарказм. Понимаешь, вот в чем вопрос.
Я не ответил на последнее письмо К. М. и не собираюсь этого делать. Я признателен за то, что Его Сиятельство – из сочувствия ко мне, разумеется, – пообещал купить у меня в будущем что-то еще, в особенности если он говорит серьезно, а так ли это, станет ясно со временем.
Еще одна причина, по которой я не против полежать здесь в покое несколько дней, заключается в том, что при необходимости я смогу получить от местного доктора официальную справку о том, что я не должен отправиться в Гел или что я не нуждаюсь в опекуне.
А если и этого будет мало, то, если постараться, я смогу достать и еще одну – за подписью профессора, директора заведения для рожениц в Лейдене.
Но те люди, которые вознамерятся при случае объявить о том, что семья или общество выиграет от того, что человек вроде меня будет объявлен сумасшедшим или обретет опекуна, обладают таким блестящим умом, что, возможно, разбираются в подобных вещах гораздо лучше, чем, например, местный доктор.
Ладно. Мне было бы очень приятно получить письмо от тебя в эти дни.
Син готовится к отъезду. Я много думаю о ней и жду ее скорейшего возвращения. Надеюсь, она справится.
Я какое-то время держался, продолжая работать, но в итоге понял, что нужно срочно обратиться к врачу. И сегодня утром он заверил меня, что я вскоре поправлюсь. Дошли ли до тебя те два маленьких рисунка?
До свидания, жму руку и желаю тебе столько успеха, сколько человек может выдержать.
Твой Винсент
Должен повторить, что из-за случая с Гелом, когда семья хотела установить надо мной что-то вроде опекунства по причине слабого физического здоровья, им теперь будет сложно резко сменить направление, сославшись на финансовую сторону дела, и больше не упоминать о физическом здоровье. Подобные доводы не имеют никаких оснований. Еще раз: я надеюсь, что так далеко они не зайдут.
Напиши поскорее, мне этого очень не хватает.
Ты знаешь, Тео, что я не обсуждаю ни с местным доктором, ни с профессором в Лейдене наши семейные дела, но так как я нахожусь на лечении у первого, а Син – у второго, одного моего слова достаточно, чтобы в случае необходимости противопоставить ходатайство этих двух господ другим потенциальным свидетельствам тех нескольких людей, упомянутых тобой.
242 (210). Тео Ван Гогу. Гаага, воскресенье, 2 июля 1882
Воскресенье, после полудня
Дорогой Тео,
как я уже писал накануне, я побывал в Лейдене. Син родила вчера вечером, роды были очень тяжелыми, но, слава Богу, она выжила, и ее очень милый парнишка тоже. Мы отправились туда вместе с ее матерью и ребенком – ты можешь представить, как мы ужасно волновались, не зная, каким будет ответ, когда спросили о ней медсестру в больнице. И были несказанно рады услышать: «Родила сегодня ночью… но вам нельзя с ней долго говорить». Я не скоро забуду это «вам нельзя с ней долго говорить», потому что это означало «вы все еще можете с ней поговорить», а могло быть и «вы больше с ней никогда не поговорите». Тео, я был так счастлив, когда вновь ее увидел. А она лежала рядом с окном, из которого открывался вид на сад, заполненный солнечным светом и зеленью, пребывая в своего рода дремоте от изнеможения, находясь между сном и бодрствованием, когда подняла глаза и заметила всех нас. Ах, дружище, как она смотрела и как была рада видеть нас и тому, что мы ненароком приехали ровно через 12 часов после того, как все произошло; при этом видеться разрешено всего 1 час, раз в неделю. И она очень повеселела и во всех смыслах пришла в себя, и расспрашивала нас обо всем.
Но кем я не мог налюбоваться, так это ребенком, в особенности потому, что, хотя его и вытащили с помощью хирургических щипцов, он ни в коей мере не пострадал и лежал в своей колыбели с таким видом, будто познал все тайны этого мира. Эти доктора все же молодцы. Но, судя по описанию, положение было критическим. При этом присутствовало пять профессоров, а ее анестезировали хлороформом. К тому времени ей уже многое пришлось вынести: ребенок застрял [в утробе], и это продолжалось с девяти вечера до половины второго утра. У нее и сейчас все еще сильные боли. Но она позабыла все, увидев нас, и даже сумела сказать, что мы вскоре вновь будем заниматься рисованием, и я совсем не против того, чтобы ее предсказание сбылось. У нее нет разрывов или чего-нибудь другого, вполне возможного в таких случаях.
Черт побери! Я так благодарен за это! Вот только мрачная тень все еще грозит нам, и мастер Альбрехт Дюрер прекрасно понимал это, поместив смерть позади молодой пары на прекрасной гравюре, которая тебе известна. Но мы надеемся, что мрачная тень так и останется тенью и вновь исчезнет. Теперь, Тео, тебе все об этом известно, если бы не твоя помощь, Син, вероятно, не было на свете. И еще кое-что: я сказал Син, чтобы она попросила профессора хорошенько ее осмотреть, так как у нее часто бывает то, что называется белыми выделениями. И он дал ей советы, как надо себя вести, чтобы полностью поправиться.
Он говорит, что она не раз была на волосок от гибели, когда у нее болело горло и случился выкидыш, а также этой зимой, что она совершенно ослаблена многими годами невзгод и волнений, что теперь, когда ей не придется вести такую жизнь, она сама по себе может оправиться, если ничего не случится и у нее будут покой и укрепляющие здоровье средства, если она будет подолгу находиться на свежем воздухе и не станет заниматься тяжелым трудом.
Когда ее горести останутся в прошлом, в ее жизни начнется совершенно новая глава, и хотя она не сможет вернуть свою весну, которая была весьма суровой, тем ярче будет вторая пора ее расцвета. Ты же знаешь: в середине лета, когда жара спадает, на деревьях опять появляются новые листья, новая молодая зелень перекрывает старую, пожухлую.
Я сижу и пишу тебе письмо у матери Син, у окна, выходящего в своего рода внутренний дворик. Я зарисовал его дважды: первый раз в большом и второй – в меньшем формате. Оба сейчас у К. М., это те самые рисунки, которые так понравились Раппарду, в особенности большой. Я бы хотел, чтобы ты на них посмотрел, если навестишь К. М., потому что мне интересно узнать твое мнение, особенно о большом. Когда ты приедешь?
Я очень по тебе скучаю. Ладно, брат, теперь ты знаешь, что сегодня я плакал от счастья. Спасибо за все, старина, и верь мне, мысленно жму руку,
твой Винсент
244 (212). Тео Ван Гогу. Гаага, четверг, 6 июля 1882
Дорогой брат,
получив твое письмо, а также приложенные к нему 100 франков, благодарю тебя от всего сердца и хочу сразу же тебе ответить. Полагаю, будет полезно объяснить тебе, обстоятельно, откровенно и со всей серьезностью, на которую я только способен, некоторые важные истины, которые тебе следует знать и понимать. Так что я надеюсь, что ты прочтешь это письмо не торопясь и терпеливо – от этого для меня очень многое зависит. Завтра утром я вернусь в больницу и спокойно приклоню там голову, если буду знать, что объяснил тебе все, так подробно и ясно, как это позволяет расстояние между нами.
Было бы гораздо лучше, если бы ты сейчас находился рядом и я мог бы еще сегодня днем все здесь тебе показать и обсудить с тобой. Но будем надеяться, что это произойдет в августе. Перед тем как затронуть всевозможные иные темы, должен тебе признаться, что один пассаж из твоего письма с описанием вечернего Парижа очень тронул меня. Он пробудил во мне мои собственные воспоминания, когда я точно так же любовался «Paris tout gris»[116] и был поражен этим чрезвычайно странным эффектом; при этом черная фигурка и типичная белая лошадь позволили оценить по достоинству утонченность этих