Потом все восстанавливалось. Шли дела, заботы, уроки, и уже не думалось об этом с такой остротой. Прошли дни, месяцы, и он привык к этому, почти как должному, и только иногда вдруг снова возникало что-то неприятное, как бы веющее холодным, сырым ветром, заполняющее им пустую грудную клетку.
«Тысячи так живут», — услышал он однажды, как подруга говорила его матери.
Тысячи, может быть, а может быть, даже и миллион, но почему именно он должен был попасть в это число?
— Ты чего там бормочешь сам с собой, как лунатик?
— Я лунатик и есть.
— Слушай, а у меня есть предложение, — сказала она.
— Валяй.
— Что значит «валяй»?
— Ну, излагай в смысле.
— Так вот. Пошли на американские аттракционы. В ЦПКиО, на американские аттракционы… Знаешь, какое там огненное кольцо с ухающими вагончиками, с музыкой обалденное — это я тебе говорю. Я уже была раз с братом.
Ему следовало объяснить ей, что его уже заждались дед и отец, что отец должен проводить его домой, но ничего этого объяснять ей не стал, молча, легко согласился.
…Раздался приглушенный звякающий звук, какой всегда издавал разболтанный отцовский телефон, дед крикнул: «Послушай», он взял трубку, услышал торопливо-стертое: «Добрый вечер», узнал, и лицо его напряглось.
— Это ты? — звучало на том конце провода.
— Я… А кто же?
— А где мальчик?
— Гуляет.
— Что же? Гулять он и без вас может. Он и так целые дни один гуляет. А тут раз в кои веки.
— Так ему захотелось.
— Не лучшее проведение времени при наличии деда, отца.
— Он попросил отпустить его на час.
— Уже девять, и физику он не выучил.
— Через полчаса он будет дома.
— Не позже.
Секундная пауза. Громкое шуршание каких-то невидимых частичек или тел.
— У тебя все?
— Все.
— До свидания.
— Будь здоров.
И трубка повешена.
Отец смотрит на него, не спрашивает. Он-то знает, кто звонил, знает, не слыша разговора, по первой его реакции, по выражению лица.
— Я, пожалуй, спущусь за ним… Вот так, разрешишь на час!..
XI
В сумрачном дворе мимо редких деревьев с мокрой жестяной листвой шел, торопливо вглядываясь в каждую тонкую и высокую фигуру.
Мальчика не было.
Он давно уже не был в этом дворе, подходил к дому не двором, а улицей, хотя так было длиннее. Не любил этот двор. Впрочем, что значит — не любил? Это был хороший двор, если вдуматься — лучший в его жизни.
А если и не любил чего, то напоминания о том, что уже не существовало. Именно не воспоминания, а напоминания.
С этим двором был связан, пожалуй, лучший период его жизни. Тогда они жили все вместе. Отец с Антониной и он со своей женой. Они получили эту квартиру в первый год их общей жизни. Жизни, а не скитаний по хатам друзей, по чьим-то холодным дачам с доброжелательными подмигиваниями всё понимающих дружков: «Ничего кадр», «Вот тебе ключ до трех часов».
И не объяснишь никому, что вот уже почти пять лет, целую жизнь, этот «кадр» с ним и что уже не кадр, а целый фильм без начала и без конца, и он уже не в силах понять и оцепить, какая она со стороны. Порой во время этих хождений, когда, крадучись, уходили, словно отступающий какой-то патруль сквозь враждебное окружение, мимо коммунальных дверей, едких ночных сторожей, в отдельные какие-то моменты т о ж е смотрел на нее со стороны, и самому казалось: «Хорошо, теперь пора расставаться, сейчас провожу, поцелую напоследок — и свободен. Пойду по ночной Трубной к центру, бульварами, одинокий, простившийся, возможно даже навсегда, полный не того, что уже было — с ней, а другого, что еще будет неизвестно с кем».
Так бывало в какие-то призрачные мгновения, когда при свете голых коридорных ламп, горящих по-ночному вполнакала, но с беспощадной яркостью, шли каждый сам по себе, стараясь не разбудить соседей, гордо шли, как бы никого не пуская в свою всем известную и никому тем не менее не доступную тайну. И почти никогда не бывало так, чтобы ни на кого не смотреть. Нет, смотрел на кого-нибудь. И даже записывал чей-то телефончик на студенческом вечере и что-то жарко шептал соседке при свете костров, под звуки дружных песен «на картошке» в колхозе.
Нет, черту не переступал. Что-то удерживало. Казалось, после этого уже не будет ничего, что было прежде. Но вертел головой по сторонам — видел всех хорошеньких девчонок Москвы, Советского Союза и даже братских стран, слышал, как они шелестят широкими, по моде тех лет, парашютными юбками. Но боже, как тянуло к ней — именно после разлук, после ночных этих костров, случайных флиртов, чьих-то любопытных взглядов и на минутку нежных рук, после долгих застолий со множеством глупостей, с громкими песнями, с анекдотами.
Долго он не мог без нее тогда.
Начало отношений, как сам он любил говорить потом, «было солдатское, с письмами «шлю привет, жду ответа».
Познакомились на вокзале, откуда эшелон увозил на целину.
То было время эшелонов, идущих на целину. Люди уезжали по путевкам райкомов, по распоряжениям и без них, рвались туда сами и там оставались надолго, навсегда. Другие бежали назад уже после первых месяцев, не выдержав, рискуя комсомольским билетом и будущим.
«Это жизнь, новизна, это степь, это новые города, здесь чувствуешь себя человеком», — писал ему школьный товарищ, с детства романтический Толя Дмитриев.
«Рубим камыш, по профессии не оформляют, в палатке восемнадцать человек, напиваются, горланят песни… Больше всего хочу домой», — писал другой товарищ, слабогрудый, мрачный Юра Горлов.
Значит, надо разобраться самому.
Поначалу их отправляли на полгода в совхоз «Амангельдинский» Кустанайской области. Многие буквально рвались ехать, но кое-кто отмотался по состоянию здоровья. У него тоже был момент слабости. Он почти уже договорился о справке. Был такой малый, который все мог. И когда собрали их в деканате и ректор читал список, в карманчике уже лежала та спасительная справка.
Уже прочитали список и надо было только подойти к декану, и он уже сделал несколько шагов, но увидел вдруг лицо отца. Он уже знал это выражение, своего рода гримасу, какая бывает при виде дохлой жирной мухи в углу окна, да и представились рожи ребят, всё понимающие, проницательные: «Заболел, бедненький, болезненный мальчишечка. Москва ему нужна. Москва излечит».
Не хотелось быть Красносельским. Был у них такой Красносельский, всегда заболевавший в ответственные моменты, со скорбным взглядом влажных темных глаз.
Так и не вытащил ту справочку.
«Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты и я».
Было, правда, смутное чувство каких-то упущенных возможностей, счастья пофилонить, пошляться от весны до поздней осени, даже до зимы по любимой им тогда остро Москве. Особенно любил он ее летнюю, опустевшую, с просторными зелеными ее дворами, с маленькими двориками Арбата, с подрагивающими от электричества и волшебства танцплощадками.
Сознание упущенных возможностей никогда не делает человека счастливым.
Однако решил.
Антонина собрала его умело и быстро. Отцу и хотелось, и не хотелось, чтобы он ехал. Не хотелось, чтобы дезертировал, но и чуть боязно было, и потому рассуждал особенно четко и логично: «школа жизни, реальность, самоотверженность» и проч. Отец не чужд был подобных рацей.
Все сверстники Сергея выпивали в последние дни. Прощались со своими девчонками, сидели в кафе, шатались группами по весенней Москве, пели с надрывом: «Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою я прощаюсь навсегда…»
А потом их построили возле института, посадили в автобусы и грузовики — и на вокзал.
Вот уж и загремели марши, речи, усиленные микрофоном, закачались белые буквы на красном кумаче лозунгов. А минут за десять до отхода сгрудилась в их купе теплая компания — ребята с их курса и еще две какие-то девчонки, которые не уезжали, а пришли проводить.
Одна была приятелева, вела себя почти как жена, давала советы, а вторая была просто подруга, ничья. Была она высокая, тоненькая, молчаливая, с небольшой змеиной головкой в голубой косынке с «голубем мира» Пикассо, в сарафане с вырезом, открывающим загорелую худенькую шею, была она как бы тургеневская, по ошибке надевшая эту голубую косынку с голубем, и только речь у нее была современная, отчетливая, немного едкая и полная внутренней уверенности… В чем только? А руки у нее были неожиданно пухлые, с детскими, в ямках, локотками.
«Руку жала, прово-жала, руку жа-а-ла…» Все пели, кричали, прощались, обещали.
А они сидели, будто они оба никуда не едут, и ему было так легко, тихо, покойно от ее присутствия, что он на секунду решил, что они сейчас вместе встанут и пойдут в город.
Однако не встанешь.
Но уже старосты групп стали волноваться и проверять списки, и начали ходить проводники, освобождая столики от пустых прощальных бутылок, и она встала, поправив свой чуть примятый зеленый сарафанчик, и протянула ему узкую ладонь, желая счастья, удачи и особенно доброго пути.