Она стояла теперь рядом, какие-то полуслова выражали радость и удивление и вместе с тем ничего не выражали. Говорить было не о чем, в сущности, да ему и не хотелось говорить. Слишком остро и сильно он чувствовал ее присутствие. Она стояла в бархатной юбке колоколом, румяная, а может, просто раскрасневшаяся и, как теперь, сегодня ему видится, очень молодая, почти девочка. А тогда совсем другое он ощущал и видел. Совершенно незнакомая и одновременно почти родная женщина стояла перед ним, нарядная, в тугом красном парашюте юбки, из которого струились стройные нейлоновые ноги на тоненьких шпилечках, по моде тех лет, его женщина, которую он не знал, по которая была предназначена судьбой (так он тогда видел, так представлял себе судьбу), женщина, которая ждала, скучала, писала ему письма (впрочем, правды ради скажем: писала редко, а скучала ли, он не знает, но условимся так — скучала). И вот теперь, как логическое продолжение всего этого, в минуту большого несчастья его женщина пришла его выручать. И, чувствуя вседозволенность, он молча притянул ее к себе. Какой-то слабый магнит удерживал ее, притягивал к железной, с трубами, стене, сопротивлялся его порыву. Он ощущал в эти секунды ее неподвижность, молчание, незнакомость и еще нежное тепло и тяжесть тела, странный азарт и интерес, какую-то почти спортивность цели. Но вот что-то бешеное, мгновенное бросило их друг к другу, и ничего уже не было ни существенным, ни важным — ни грохот лифта, ни запах хлорки и отвратительное повизгивание ржавых перил; он гнул ее вниз, будто собирался свалить на грязные ступеньки, она стелилась и выпрямлялась, будто деревце какое-то. И он делал с ней все и ничего не мог сделать. О, как это было вновь, как дико и одновременно счастливо, в подземельном грохоте, в бомбоубежищной опасной темноте! И не говорилось ничего, не вспыхивало дежурное слово «люблю», даже и мысли такой не было, даже и не подразумевалось, а было лишь то, что и определить невозможно. В первую очередь, наверное, томление юношеское, молодое, желание и что-то еще, особенно удивительное и, может быть, даже потом никогда не испытанное: первость счастья…
А ведь не ребенок уже был тогда. И знал квартирные закутки, и была Лиза Разина, старше его на несколько лет, переводчица. И помнилось, что в каком-то доме, деревянном, одноэтажном, около Сокольников, собирались двое на двое: она и ее подруга и он с Валькой Рюминым. Говорили тосты и читали стихи, потом разбредались но незнакомым сумрачным комнатам, и Лиза говорила ему что-то нежное, а ему казалось: вранье, говорит просто так, слышала где-то, что так надо и принято, а сама ведь не любит, и все это так, дурной студенческий роман в ожидании чего-то другого и настоящего, что потом придет, а сейчас какие-то ничего не стоящие слова, чужая комната, утоление жажды…
А потом сходились все вчетвером, чуть стесняясь друг друга и оттого развязно и громко разговаривая, включался спасительный проигрыватель, точнее радиола пузатого немецкого «Телефункена», звучал незабываемый блюз: «Мы с тобой пройдем чрез ресторана зал, нальем вина в искрящийся бокал, никто с тобою нас не разлучит, пускай мотив звучит».
И уходили часа в два: «До свиданья, девочки». А девочки стояли тихенькие, корректные, в аккуратных своих юбочках, недотроги, студенточки старших курсов середины пятидесятых годов. И шел домой на Кировскую, мимо Красных ворот, что-то жгло и горело внутри, ощущение временности происходящего, ожидание будущего, которое неизвестно, лучше ли, но обязательно другое.
Потом — тяжелая дубовая дверь, светлый подъезд с ампирной гипсовой лепниной, лифт не работает и мимо подозрительного Петра Федоровича, бессменного вахтера, все знающего или обязанного знать, «кто, откуда, куда», горбуна, еще с достопамятных времен жившего в этом доме, старом московском доме, построенном немецкой компанией в конце прошлого века.
Звучали гулко его шаги, и он утишал их, будто шел в разведку на задание. Мелькали наглухо запертые массивные двери с фамилиями квартиросъемщиков, он знал эти фамилии почти как азбуку, лучше таблицы Менделеева, — там, в этих квартирах, жили его одноклассники, однокашники, а если смотреть с сегодняшнего дня и воспринимать все с исторической дистанции, то сверстники по поколению. Где они теперь, Игорь Кунчеев, Сережа Ломикадзе, Таня Бородкова, Женя Краузе?
Затем он выходил на последнюю площадку, дальше идти уже было некуда, это был самый верхний этаж и его квартира. Открывал дверь, стараясь делать все с гангстерской точностью и осмотрительностью, но, как нарочно, лязгал засовом или ронял ключ, входил в комнату, снимал ботинки. Отец и Антонина спали, но он знал, она все слышит, все примечает — когда пришел, выпивши или трезв, а уж потом когда-нибудь, в другом, к этому не относящемся разговоре аукнется: пришел тогда-то и тогда-то, почти на рассвете, так несло, что хоть святых выноси, сильно подшофе.
«Подшофе» — вышедшее из употребления слово, из тех далеких времен, замененное ныне понятным и точным словом «поддатый».
Ложась, он вспоминал и думал: «С Лизой надо кончать, ни ей, ни мне это не нужно», видел ту комнату, голую, серую, без признаков живущих здесь людей, кровать и пыльные стулья, будто дача не в сезон, и представлялось другое — нарядное, праздничное, светлое, с тускло мерцающими корешками книг в шкафах и с тонкой незнакомой женщиной, стоящей у окна и курившей. Да, она была тонкая, высокая и курила у окна… Он еще не видел ее толком, но знал, что полюбит.
«Мы с тобой пройдем чрез ресторана зал…»
Совсем недавно, буквально года два назад, на стоянке такси на Смоленской увидел приземистую женщину, энергичную и как бы без возраста. Она охраняла порядок, справедливость, равенство всех и не пропускала какого-то нахала, нагло лезшего вперед без очереди. Потом заметила е г о. Отвлеклась от нахала, сказала, как бы сама себе: «Да, конечно», и решительно подошла к нему:
— Сергей?
— Да.
— Ковалевский?
— Так точно.
— Не узнаете?
Он изобразил внимание, недоумение.
— Я Лиза.
«Какая еще? — подумал он, — Не помню такую»… Бедная, бедная Лиза.
— Вы Лиза, это так, я Сергей, но я вас не узнаю. Вы перепутали что-то.
Она посмотрела на него туманно, с неприятной, как ему показалось, игривостью:
— Я Лиза Разина.
— Да?
Он замолчал и стал ее рассматривать, пытаясь узнать.
— Да, да, Лиза.
Но узнать ее он не мог.
— Ну, и как ты живешь, Сергей?
— Да разве расскажешь? Это же вся жизнь.
— Дети?
— Да. Конечно. Сын. А у тебя?
— Нет.
— Ну, а вообще?
Именно «вообще», потому что не следовало задавать ответные вопросы, чтобы не прикоснуться к каким-то обнаженным проводам, чтобы не попасть в какие-то заминированные болевые зоны, из которых потом не выбраться, да и к чему все эти вопросы и расспросы с человеком, которого ты даже не узнал.
— Ну ладно, ладно, я ведь знаю, как это неловко и глупо, — сказала она.
— Что? — удивился он.
— Да все эти встречи с тенями.
— Почему же?
— Знаю, знаю я это. Но вот что самое смешное, ты ведь меня тогда кем считал? Ну, по-честному.
— Как — кем?.. Ну, моей приятельницей, подружкой.
— Нет, не так.
— Девушкой, которая мне нравилась.
— Да что ты, сейчас-то!
— Ну, своей девушкой…
— Нет, врешь.
— Ну, раз вру и раз все «нет», зачем спрашиваешь? Может, ты сама и скажешь?
Она посмотрела на него и вновь, как и вначале, туманно усмехнувшись, легко и даже нежно произнесла короткое мужицкое словцо. И добавила:
— Вот кем.
— Да брось, чего ты там городишь!
— А знаешь, что самое смешное? — сказала она, не слушая его. — А самое смешное, что я тебя любила, и еще как. Ты был моей первой любовью.
— Первой? — сказал он, не в силах скрыть иронию.
— Да, любовью первой… — Она помолчала и сказала, усмехнувшись: — Извини, и до свидания. И спасибо тебе за то, что ты не говоришь, что я совершенно не изменилась.
— Да ну что ты, — сказал он. — Все мы немного все-таки меняемся.
Она уже не слышала, повернулась и энергично побежала, махая рукой подкатывающему такси.
Шел потом по Садовому кольцу и думал: «Как же это так? Я ведь за все эти двадцать лет, кажется, и не вспомнил о ней ни разу, я и тогда ее не знал, а сейчас и вовсе не узнал, и лицо то ее, прежнее, вспоминаю с трудом, а о чем мы тогда разговаривали?.. За все эти двадцать лет, только когда попадал в те края, как бы тихое эхо тех Сокольников слышалось. Точнее — тогда были не Сокольники, а нынешняя Преображенка, тогда хулиганская окраина, темные домики с палисадниками, собаки; сейчас ничего не осталось. Многоэтажные корпуса с универсамами, будто тот район существовал в давние века да и вообще не существовал, не осталось ничего, ни лица, ни слов, только само сочетание имени и фамилии, как позабытый код: «Лиза Разина». А еще, помнится, она учила испанский язык, и однажды в их компании появился какой-то испанец, но вроде не настоящий, он важничал, темнел, строил из себя какого-то подпольщика, борца, рискового человека. А может, он и был таким, кто знает. И помнит также, как она говорила: «Как трудно устроиться на работу с испанским языком! Никому сейчас не нужен испанский язык!» (И действительно, тогда еще не пришло время испанского языка.) И, чуть выпив портвейну, она читала Гарсиа Лорку, все один и тот же «Романс о черной жандармерии», и говорила, что никогда не быть ей в Гренаде. Интересно, была все-таки или нет?