в них было все равно что смотреть в нутро живого моря. Она выросла у светлых просторов ледяного океана, и поперек ее зрачков, если хорошенько присмотреться, можно было разглядеть туманную полоску: эта женщина так долго жила так близко к морю на самом севере, что морской горизонт оставил бледный отпечаток на ее глазах, пристав к ним, словно суп к стенке кастрюли, в которой он стоял слишком долго.
Глава 20
Стихомания
В первый снежный день зимы Лауси извлек из своей мастерской ту самую рыжую веревку и стал перед сном привязывать домочадцев. Гест с недоумением посмотрел на эти процедуры и наотрез отказался. Почему? Не хотел привязываться к этой семье? Или это казалось ему такой же нелепостью, как когда-то – его отцу? А ведь тогда он, Гест, требовал, чтоб отец принял веревку, как и все остальные: «Папкя, и ты пйивязись!» Но он, конечно же, уже позабыл это. – Зачем? – упрямился он.
– Здесь бывает по три лавины в год. Две уже прошли.
– Можно подумать, это от них защитит.
– Бывает, что человек их переживет, а через три дня умрет под завалом. А так его можно вытянуть за веревочку.
– А почему тогда ты тут живешь, раз тут постоянно лавины?
– Каждый должен жить там, где живет, мальчик мой.
– А почему?
– Так уж повелось, такая уж в нашей стране жизнь. Никто не может быть в другом месте, чем там, где он есть. Во фьорде есть место не более чем для двенадцати хуторов. Точнее, уже одиннадцати, Перстовой хижины-то больше нет. А в другие фьорды я не хочу. К тому же там все земли уже запроданы.
– А почему ты не переселишься на Косу? Как этот… Йоуханнакулятник?
Вышеупомянутый Йоуханн недавно поставил себе бескоровный хутор на краю Косы, как некоторые другие одиночки, и куковал там с тремя овцами и трехногой собакой, сам большую часть времени проводил на промысле, а задавать овцам сено предоставлял собаке. – Чтобы прокормить целую семью, нужна скотина и сено, сенокосы.
– На Косе тунов много.
– Да, но это все пасторские земли.
– Ты можешь прокормиться, плотничая, – после некоторого раздумья ответил Гест. По части экономики голова у парня хорошо работала. Перспектива жить на хуторе, вечно ждущем снежной лавины, была не особо привлекательной. Как только могли его женщины примириться с таким существованием? А может, они никогда не задумывались об этом, уповая, как на спасение, на эту нелепую шершавую веревочку ржавого цвета?
– Да-а. Значит, вот как. Но чтоб мне прокормиться сколачиванием гробов, каждый должен умирать больше одного раза. Нет уж. Для исландца, не рукоположенного в пасторы, есть только три способа влачить существование. Или ты сам – хозяин хутора, или ходишь в батраках у хозяина, а значит, привязан к нему на суше и на море, или ты бродишь по земле как одичавшая овца и поешь солнечные песенки в честь самого себя.
Сейчас в темных глазах мальчика зажегся небольшой огонек, хотя его тон был по-прежнему сухим.
– Ты мог бы стать бродягой. И стихи по хуторам читать.
– При том, что на мне все эти женщины? Э-э… Но если уж ты заговорил о стихах… – сказал Лауси, понизив голос, и стрельнул глазами вглубь рыбьежирно-желтой бадстовы, туда, где стояла Грандвёр и снимала с себя юбки. – Могу я полистать томик, который тебе подарила старуха? А я за это не буду тебя заставлять на ночь привязываться.
Его голос дрожал от страсти: настолько велика была его стихомания. Гесту такой уговор понравился, и он достал томик в кожаном-створоженном переплете и протянул хозяину. Томик был величиной со смартфон. И вновь мальчик ощутил исходящую от него силу: он украдкой листал его накануне, хотя до Рождества было еще далеко. Хельга застукала его за этим занятием в гостевой и пригрозила обо всем рассказать, если он и ей не даст почитать. Так и вышло, что двое ребятишек – двенадцати и восьми лет, присосались к самым похабным стихам, какие вообще издавались в Исландии. «Тихо уд мой пожрала / скважина нерпячья…» – Они ни одной строфы не поняли, как ни бились, зато почувствовали, что это что-то неистовое, душецарапательное, умопотрясательное, они ощутили мощь самой поэзии. «И во влаге поплыла, / трепет свой не пряча». Гест сидел как завороженный и внимал девчушке, читавшей вслух. По окончании чтения оба некоторое время сидели, молчали вместе и смотрели друг другу в глаза, а томик в это время дрожал у нее в руках. Несмотря на свою мокрочреслую мерзость, эти стихи подарили им обоим сладостный миг. Да! Эта непонятная исландская глухоманьская библия подарила мальчишке, поплававшему по половым волнам, искру веры: может, любовь, несмотря ни на что, тоже бывает прекрасна.
Так один маленький томик, выкопанный из-под матраса старухи, оказался способен взбаламутить жизнь целой семьи. Геста даже посещали сомнения: а не лучше ли отдать его Лауси: он видел маниакальный блеск в глазах хуторянина, когда тот украдкой спрятал книжку за пазуху, а затем продолжил привязывать свою семью перед сном.
В следующие дни мужика словно подменили. Он подолгу сидел один в мастерской и вел себя непривычно шумно, порой входил в бадстову, издавая стон, словно поглотил полкило серы, весь дрожал и трясся.
– Что на тебя нашло? У тебя корь? – спрашивала хозяйка.
– Нет. По-моему, у меня стихорь.
– Стихорь? А это что?
– Ай ну, это когда дух так расширяется, что тело начинает давать сбои.
– Дух?
– Да, это когда…
Но как же ему объяснить свою духовную жизнь жене, этой холодноморской душе, с которой он прожил четверть века? К счастью, из кухни ее позвала их дочь Сньоулька, и мать выскочила в коридор. – Не забывай: это Гестов том! – раздался голос Грандвёр.
Лауси долго стоял, уставившись на ее вязальные спицы. И наконец произнес:
– Ты в моем доме держишь у себя Холодномысские римы и ни с кем не делишься, причем десятилетиями!
– Это чтиво не для тех, кто в законном браке.
– Правда, что ли? Но ты даешь его неокрепшему юнцу?
– Ага. Для молодой крови это полезно, да и для старой тоже, а всем остальным – плоть.
Больше они об этом не говорили, но ночью Лауси, как и минувшими ночами, снял с себя антилавинную петлю и уселся в холодной мастерской с сальной свечой, горячей чашкой и студеными римами. Другой такой золотой жилы он на своем веку не встречал. Кто же был этот Глот Студеный? Кто-то утверждал, что молодой Грим Томсен[73], кто-то – что свихнувшийся от старости Свейнбьёртн Эйильссон[74], а сам Лауси полагал, что