— Скажи, приятель, не нюхал ли ты моего хозяина, который пропал у меня?
Собаки никогда не говорят «видел», а всегда «нюхал», потому что главное руководящее ими чувство — обоняние.
— Почем я знаю, нюхал ли я его, когда мне неизвестно, как он пахнет? — резонно возражает ему новый приятель.
— Хорошим мылом и яйцами с ветчиной, — поясняет Мистер Смит.
— Ну, по одному этому запаху трудно узнать твоего хозяина — мало ли кто так пахнет…
Здесь собачий диалог прерывается: мой дог увидел меня и вихрем понесся ко мне прямо по мостовой, с удивительной ловкостью шныряя между всякого рода экипажами. Ткнув меня с разбега в живот грязными передними лапами, он принялся выделывать вокруг меня огромные прыжки, что, однако, не помешало ему прочесть мне основательную нотацию за постоянное покидание его, лишь только он на минутку завернет за угол. Я успокаиваю его обещанием не делать этого, и мы несколько времени степенно шагаем: я впереди, а он — за мной, причем он все время размахивает своим огромным хвостом и громко пыхтит, должно быть, с целью доказать, как он измучился, бегая в поисках меня.
Но вот он заметил одного почтенного ветерана, бегом догонявшего прошедший мимо омнибус. Находя это нарушением своей собачьей привилегии — бегать во всю прыть по улицам — Мистер Смит со всех лап пускается за ветераном, чтобы сделать ему за это внушительный выговор, с яростным лаем бросается ему под ноги. Старик во всю свою длину растягивается на мостовой и принимается выражать свою досаду потоком каких-то экзотических выражений; подбегает полисмен, раздаются свистки, собирается толпа. Я изо всех сил зову своего разбойника, который от восторга исполняет нечто вроде индейской пляски торжества; полисмен замахивается на него своим жезлом, но это только приводит Мистера Смита в еще более возбужденное настроение. Предвидя форменный скандал, я спешу уйти подальше от места происшествия, чтобы не попасть под ответственность за проделки своего предприимчивого спутника, который, как я хорошо знаю по неоднократному опыту, сам сумеет выпутаться из беды.
Возвращаюсь домой. Только что успел раздеться и войти в столовую, как обе половинки двери с шумом распахиваются, и Мистер Смит появляется в них с видом победителя, только что одержавшего блестящую победу над сильным врагом. Полный сознанием своего достоинства, он снова делает мне выговор по поводу нарушенного мною обещания не покидать его и участвовать во всех его подвигах. Но несколько примирительных слов с моей стороны — и он, грузно шлепнувшись на пол у моих ног, принимается мазать своим широким языком мои панталоны. Желая прекратить эту ненужную чистку моей одежды, я достаю из стоящей передо мною на столе корзины большой бисквит и бросаю ему. Он подхватывает бисквит на лету. Но тут начинается новая история.
Дело в том, что кроме чистокровного англичанина Мистера Смита у меня живет еще ирландец О'Шеннон, который очень редко сопровождал меня в прогулках, предпочитая сидеть дома и оберегать мое имущество от всевозможных покушений со стороны любителей чужой собственности.
Во время раннего завтрака в этот день я бросил бисквит О'Шеннону, но ирландец, рассчитывая, вероятно, получить цыплячью ножку, очень обиделся на такую скудную подачку! Обведя ее издали носом и презрительно фыркнув, он отвернулся в сторону и демонстративно свернулся в самый обиженный клубок. Так бисквит и остался нетронутым на полу и по окончании завтрака был убран прислугой, а О'Шеннон был утешен лакомой косточкой. И вдруг теперь, к моему великому изумлению, он как бешеный сорвался с места, налетел на ничего не подозревавшего Мистера Смита и выхватил у него из пасти бисквит.
Опомнившись от поразившего его изумления (раньше за мирным ирландцем ничего подобного не водилось), Мистер Смит в свою очередь набросился на похитителя; поднялась было настоящая грызня. Не догадайся я вылить на вступивших в распрю друзей целый графин воды, дело могло бы окончиться худо. Сконфуженные и пристыженные, хвостатые ратоборцы поспешно юркнули — один под стол, другой под стул, где долго ворочались, фыркали, облизывались и ворчали.
Наконец первым вылез из своего убежища Мистер Смит, схватил валявшийся на полу разломанный на две части бисквит и понес его через открытую дверь в мой кабинет, где в тишине и спокойствии или съел его или же спрятал про запас на одной из нижних книжных полок, как он иногда делает, что иногда приводит меня к самым неожиданным находкам среди моих книг.
О'Шеннон, насколько я мог видеть, порывался было пойти за Мистером Смитом и вторично попытаться отнять у него бисквит, но тут же раздумал, глубоко вздохнул, положил морду между лап и долго взволнованно перебирал языком.
Вдумываясь в странное поведение О'Шеннона, я пришел к заключению, что он вообразил, будто я отдал Мистеру Смиту тот самый бисквит, которым сам же он, О'Шеннон, пренебрег несколько часов тому назад. Очевидно, он находил, что раз ему что-нибудь дано, то он вполне может воспользоваться этим предметом по собственному усмотрению. Овладение же его собственностью кем-либо другим он счел за нарушение прав этой собственности, почему и выступил в их защиту.
Вечером того же дня моя маленькая племянница Дора позвала к себе в гости свою подругу Еву. Взрывы громкого детского смеха заставили меня заглянуть в комнату, где находились дети, и я увидел следующую сцену. Мистер Смит таскал в зубах по всей комнате безголовую и безрукую куклу, из которой сыпались опилки. Голова и руки несчастной жертвы разыгравшегося дога валялись в разных углах. Девочки были в восторге от этого действительно забавного зрелища. В особенности восхищалась Дора. Вся красная, с сияющими глазенками, она хлопала в ладоши и судорожно извивалась от неудержимого хохота.
— Чья это кукла? — спросил я, несколько времени молча полюбовавшись на эту сцену.
— Евина, — с трудом отвечала сквозь смех Дора.
— Неправда, это твоя! — возразила Ева и в доказательство вытащила из-под себя свою куклу, которая была целехонька.
Переход от сильной радости к не менее сильному горю выразился у маленькой Доры очень драматически. Девочка бросилась на пол, начала колотиться о него головой, руками и ногами, испуская при этом такие душераздирающие крики, что перепугала не только меня и всех наших домашних, но и самого Мистера Смита, который со всех лап, с низко опущенным хвостом, ретировался в мой кабинет, где забился в самый темный угол и долго пролежал там не шевелясь, лишь изредка глубоко вздыхая и все время перебирая языком, как всегда делают собаки, когда они очень взволнованы горестными или радостными чувствами.
Горе Доры продолжалось дольше, чем я ожидал. Я обещал ей другую куклу. Но казалось, что она не желает ее: погибшая от зубов Мистера Смита кукла была единственная, которую Дора могла любить; никакая другая кукла не может заменить ей ее любимицу, которую она и будет оплакивать до конца своих дней.
Какие странные все дети, в особенности девочки! Как будто не все равно — та ли или другая кукла, лишь бы она была у них. Ведь все куклы обладают одинаковыми розовыми и белыми личиками, одинаковыми светлыми вьющимися волосиками и одинаковыми голубыми глазками. Но нет, они любят непременно только одну куклу, старую, растерзанную, грязную, а на других, новых, нарядных, чистеньких и смотреть не хотят.
Истерзанная Смитом любимая кукла Доры была предана торжественному погребению под тем самым деревом, на котором грачи устроили свой клуб. Один из молодых друзей девочек наигрывал при этой церемонии на скрипке траурный марш. День был прекрасный. Солнце сияло во всю свою мочь, птички задавали оглушительный концерт, легкий теплый ветерок шелестел в вершинах деревьев, а Дора изливалась в слезах…
Ах, маленькая, глупенькая Дора! Охота тебе портить свои ясные глазки потоками слез из-за куклы, которая для того и была создана, чтобы, покрасовавшись несколько времени, так или иначе погибнуть. Ведь такой уже неумолимый рок для всего существующего, и никакая сила чувства не в состоянии изменить его.
Весь мир наполнен куклами-марионетками, и все они играют свою роль по чужой воле; когда они, отыграв эту роль, стареют, их убирают со сцены, над некоторыми из них, исполнявшими наиболее видные, эффектные роли, наигрываются грустные похоронные марши; большинство же убирается молча.
Возьмем тебя, бедная сестрица-марионетка, и рассмотрим твою игру. Ты обитала в маленьком, беленьком, увитом ароматной цветущей зеленью домике. Может быть, в этом домике именно от излишней пышности зеленого убора было и темновато и сыровато, зато так поэтично и уютно. Как ты была мила в своем простом, самодельном наряде; какая была ты всегда веселая и добрая; как благородно терпела ты свою бедность и как терпеливо сносила сыпавшиеся на тебя обиды! Никогда у тебя не мелькало даже мысли об отмщении; никогда ты не желала ни малейшего зла своим обидчикам.