Но, милая марионетка, не было ли у тебя таких минут искушения, когда тебе хотелось бы побыть на месте одной из тех дурных марионеток, которые живут в огромных каменных, роскошно отделанных и убранных домах, одеваются в умопомрачительные наряды, сверкают золотом и драгоценными каменьями, блистают в обществе, разъезжают в дорогих экипажах с расшитым галунами лакеем на запятках и преследуются целым роем красивых и богатых обожателей?
В самом деле, не было ли у тебя таких минут в долгие зимние вечера, когда дневной труд окончен и в крохотном домике все приведено в порядок; когда твой ребенок сладко спит в своей убогой колыбельке и грошовая лампочка тускло освещает грубый стол, а ты, сидя перед этим столом и нагнувшись над вязаньем или шитьем какой-нибудь немудреной вещи домашнего обихода, ждешь возвращения своего доброго, любимого тобою, но грубоватого и неуклюжего Дика?
А не приходило ли тебе на ум в то время, когда ты перед отходом ко сну смотрела на себя, полуобнаженную, с распущенными волосами, в кривое зеркальце на убогом комоде, что как была бы ты обольстительна в изящном и пышном наряде из первой парижской мастерской, в бриллиантовом ожерелье на белой атласистой шее и в драгоценных браслетах на полных руках?
И не случалось ли тебе горько позавидовать в продолжение хоть одной мимолетной минуты той порочной, но окруженной всевозможным комфортом женщине, которая обрызгала тебя, когда ты тащилась с узлом в руках под проливным дождем, потоком грязи, проносясь мимо тебя в блестящей карете?
Наверное, все это было, но и прошло. Как для всех других марионеток на земле, наступил и для тебя тот час, когда кончались всякие горести и радости, когда ничего больше не могло тебя взволновать и привести даже в мысленное искушение, потому что тебе ничего уж не было нужно.
А, вот и вы, сударыня! Вы, глядя на которую, ваша бедная сестра, обитательница маленького домика, иногда находила судьбу несправедливой к себе. Но как вы изменились с тех пор, как я видел вас в последний раз! Ваши белила и румяна слиняли, ваши пышные кудри вылезли, все ваше когда-то обольстительно прекрасное и гордое своей красотой лицо превратилось в комок старого, сморщенного и потемневшего пергамента. И неудивительно! Нельзя безнаказанно постоянно выставлять его под жгучий блеск и сияние: это портит живые краски и ткани. И как, вероятно, вам надоели беспрерывное скаканье из одной бальной залы или гостиной в другую и торчание в них, постоянная необходимость быть на вытяжке и неимение ни одной минуты здорового покоя от шумной и пустой светской суеты. Теперь же, когда вы более не нужны для исполнения вашей роли, потому что уже устарели, и вас, вместе с нами, старыми, негодными марионетками, презрительно бросили в угол, — вожделенный покой наконец настал для вас, но вы уже не в состоянии радоваться ему, потому что это — покой забвения.
А ты, братец Увеселитель, с бледного лица которого теперь стерт обманчивый грим, доволен ли ты был ролью, которую заставила тебя играть та таинственная повелительница всех людей, которую они называют судьбою и которая своевольно дергает их за скрытые в них пружины? Она пожелала, чтобы ты заставлял людей не плакать, а смеяться. И она права. Бедные люди! Причин к плачу у них так много, что не худо хоть изредка дать им возможность от души посмеяться. Помнишь ты ту древнюю старушку, которая всегда сидела в первом ряду партера? Как ее всегда потрясал смех, когда ты появлялся на подмостках сцены; смеялась до дурноты, до истерики, так что ее приходилось часто выносить на руках из зрительной залы. Я слышал однажды, как она, уходя из театра, говорила своей спутнице: «Понимаете, милая, это мой первый смех с того ужасного дня, когда умерла бедная Сели». И веселые, добрые слезы текли из ее глаз, когда она садилась в экипаж. Разве это не было для тебя лучшею наградою за то, что ты ломался на сцене в избитых кривляниях? Да, твои шутки и трюки были избиты, пошлы, сотни раз уже повторены раньше другими, но разве те шуточки, которыми доводят нас до плача марионетки-злодеи, не так же стары и избиты?
В самом деле, разве все те представления, которые давались нам с самого дня открытия балагана, называемого Жизнью, не были лишь повторениями все одной и той же первой трагедии или комедии? Герой, злодей, циник — разве эти роли новы? Любовные дуэты — разве они не те же самые, что были встарь? Сцены смерти — разве можно назвать их избитыми? Ненависть, злоба, зависть, эти вековечные наши спутники, — разве они стали выступать на сцену только в наше время?
Да, братец Увеселитель, ты был настоящим философом. Ты спасал нас от забвения действительности, когда представление принимало чересчур уж трагический характер. Какими бурными рукоплесканиями встречали мы, зрители, твои слова, когда в ответ на жалобные вопли твоего измученного страданиями партнера на сцене: «О, да когда же кончится эта невыносимая пытка?» — ты сказал ему в утешение: «Скоро, мой друг, теперь уж в исходе девятый час, а занавес упадет в десять». Действительно, ровно в десять занавес опустился, и страдания твоего партнера сделались достоянием прошлого. Ты из-за маски шута показывал нам правду. Когда чванливый лорд Недальновидный, в своей горностаевой мантии и парике, собирался с важностью опуститься на свое седалище, ты незаметно отодвигал кресло, и великолепный лорд шлепался прямо на пол. Мантия с его плеч, а с головы парик сваливались, и он сразу переставал колоть нам глаза своей пышностью, чванством и спесью. Он сидел растянувшись на полу таким маленьким и жалким человечком, с растерянной физиономией и недоумевающе вытаращенными глазами. От всего его прежнего дутого величия не оставалось и следа. И мы еще раз поняли, что только одни шуты — истинные мудрецы.
Да, брат Увеселитель, твоя роль была лучшая, а не худшая, как это тебе казалось. Но ты мечтал о другой, более обстановочной и блестящей роли; ты хотел бы играть героя в борьбе со злодеями. Не раз я видал тебя, когда ты не замечал меня, стоящим в своей уединенной комнате перед зеркалом, размахивающим картонным мечом, принимающим геройские позы и мужественно вызывающим врагов на бой. Твой пестрый шутовской костюм валялся в углу, а вместо него ты красовался в рыцарском наряде. Ты мнил себя главным лицом пьесы, совершающим благородные подвиги, говорящим благородные речи.
Но во что же тогда превратились бы наши представления, если бы каждый из нас мог играть ту роль, которая приходится ему по сердцу? Ведь тогда не было бы на сцене веселья, помогающего нам хоть на время забывать наши печали; тогда наша жизнь была бы сплошным адом…
Находясь наедине с собою, в своей уборной, мы все представляем себя храбрыми и благородными, подчас, пожалуй, и хитренькими, но непременно тоже с высшей целью. Какие великие дела совершаем мы в это время, когда некому смотреть на нас! То мы полководцы, ведущие к победам целые армии, и если мы падаем на поле битвы, то падаем, покрытые неувядаемою славою и оплакиваемые всей неутешной нацией. То мним себя страстными любовными героями, готовыми отдать весь мир за один поцелуй избранницы нашего пылкого сердца. То…
Да мало ли в каких блестящих ролях мним мы себя наедине. И всегда мы видим перед собою полный зрительный зал, дрожащий от рукоплесканий при каждом нашем смелом слове, при каждом красивом жесте. И никогда ни одной неудачи; всегда полный успех, бесконечные вызовы и груды венков…
Бедные маленькие марионетки! Как серьезно мы смотрим на себя и на свою игру, не сознавая, что в нашей груди нет ничего, кроме механизма, посредством которого мы движемся не по своей, а по чужой воле. И неужели мы никогда не поймем этой простой истины?
Да, мы не что иное, как восковые куклы, снабженные сердцем, или оловянные солдатики, которым дано то, что называется душой. А может быть, Ты, Владыка мировой сцены, смотришь на нас иначе? Может быть, правы те из нас, которые смотрят на себя как на самостоятельные, действительно живые и одушевленные существа? Или и в самом деле только один механизм в нашей груди вызывает в нас движения горя и радости, счастья и страдания? Мы плачем, смеемся, пляшем, в отчаянии и в восторге размахиваем нашими маленькими руками, прижимаем ими друг друга к груди; любим, ненавидим, бежим куда-то, спотыкаемся, падаем, подымаемся и опять бежим, обгоняя друг друга; боремся, побеждаем или сами побеждаемся. Мы добиваемся то золота, то лаврового венка, смотря по тому, алчны мы или честолюбивы. Неужели все это только Твоя игра? И когда Ты заставляешь нас сходить с этой сцены, то допустишь ли когда-нибудь до другой игры, приспособленной для более благородных ролей? Или мы никогда уж больше не понадобимся Тебе, и наш конец здесь — уж конец навсегда?
Огни рампы угасают, пружины, заставлявшие нас исполнять нашу роль, с треском лопаются, и мы беспомощно падаем на подмостки мировой сцены. О, сестры и братья-марионетки, только что игравшие рядом с нами, где вы? Почему вокруг вдруг стало так темно и тихо? Зачем нас спешат скорее запрятать в тесный и душный ящик?..