– Мне ясно, начальники вообще не любят протестов. А тут массовый. Еще уголовники научатся, не дай бог. Зря боятся – урки не научатся. Когда урка хочет избавиться от работы, он себе палец отрубает. Урка не протестует, он увиливает, а увиливать можно только в одиночку. Недаром одно слово протеста наказывается строже, чем полгода увиливания. Оно ведь тоже забастовка, но уркачей же за него не судят…
На этот раз, после многомесячной разлуки, я заметил, что Гриша стал как-то печальнее. И вроде холодней сделался со мной – пожалуй, я ревновал. Он очень сблизился с Матвеем Каменецким – старым донецким комсомольцем и нашим давнишним общим другом. Когда мы впрягались в бревно глиномялки, Гриша шел с краю, а Матвей посредине, между нами.
Гришу пригнали на кирпичный в большом этапе политических. Среди них имелись и старые члены партии, люди немолодые и известные своим революционным прошлым. Грише было всего тридцать два года, и в партию он вступил не так давно. Но его уважали как никого другого. Это выражалось не в словесных уверениях, а в разговорах о нем в его отсутствие, в оттенках отношений, в том, как гордились его бесстрашием. Мне рассказывали такой случай. Его вместе с другими товарищами везли из горной Шории в Архангельск в товарном вагоне – окошечки под самой крышей, забранные колючей проволокой. Вагон стоял на большой станции, возле него часовые. Мимо проходили люди, и какой-то голос произнес: "Вот, воров везут". Тогда Гриша вскарабкался на плечи товарищей и стал кричать в окошко, какие тут воры. Часовые угрожали, клацали затворами, но Гриша договорил все, что хотел, до конца.
С месяц или полтора пробыл Гриша на кирпичном заводе, потом его снова угнали на рудник, видно, для очередного допроса. Следствие по делу о голодовке началось. Заключенных пригоняли и угоняли, пригоняли и угоняли. Среди прибывающих я каждый раз встречал старых друзей. Сперва Сему Липензона, потом – Максимчика, того, что в двадцать втором году выбил каблуком стекла в ресторане у нэпмана. Я не удивился. Максимчик не мог не попасть сюда.
Сема Липензон не успел рассказать мне, за что его отправили на кирпичный. Много позже рассказали другие. Он работал каптером. Каптер – вторая после инженера должность, на которую, при всей любви к социально-близким, невозможно назначить уркача: обкрадет каптерку. Даже если не захочет, остальные заставят. У них есть свои волчьи правила, именуемые законами. Закон гласит: воруй и снабжай пахана. Пахан – должность не выборная, а достигаемая точь-в-точь, как в стае зверей: самый сильный, самый жестокий головорез сам собою делается (или сам себя делает) вожаком.
Посланные от пахана пришли к Семе с требованием того и другого – сала, масла, сахару. Он отказал, он не воровал ни для себя, ни для других. Приходили не раз, грозили. Сема не сдавался. И они поступили по новейшему рецепту – они усвоили самую близкую им сторону политики. Можно убрать человека, не участвуя лично в мокром деле. Они пошли куда надо с заявлением, что каптер Липензон занимается агитацией, а также порвал портрет нашего вождя. Реле сработало вмиг. Сему сняли с работы, отправили на кирпичный, потом несколько раз вызывали с вещами туда-сюда и все же снова отправили на кирпичный.
Кирпичный, будучи штрафной командировкой, тюрьмой в тюрьме, имел еще и свою тюрьму – как бы третью степень заключения – так называемый изолятор. Туда сажали отказчиков (т. е. отказывающихся работать). Сажали и за другие провинности. Под него отвели единственный на командировке барак с крепкой дверью и решеткой (под жилье строили землянки). Изолятор стоял особняком, прямо под вышкой часового.
Однажды на кирпичный пригнали знакомого паренька, харьковчанина Елисаветского. Незаметный, тихий такой паренек. В оппозиции он не участвовал, а попал, как Булеев-Чапай и многие тысячи других, в качестве заполнителя, подобно песку в цементе. И вдруг, уже в лагере, он сделался верующим, и примкнул к сектантам. Их в лагере сидела большая группа. (Сколько раз ни попадал я в лагеря, непременно заставал там сектантов. Видимо в 1919 году подмосковная сектантская община поторопилась с присылкой овощей Совнаркому. Но и то сказать – они были только сектанты, а не провидцы!)
Молодой человек, горожанин, да еще еврей, в православных сектантах – одних это удивляло, других смешило. А он оставался серьезен. Он отпустил на своих побледневших щеках жиденькую рыжеватую бороденку (все сектанты носили бороды) и без тени улыбки стал обращать нас в свою веру своим евангельским примером: ухаживал за больными, молча сносил оскорбления, называл рецидивистов "братья мои" и добровольно выполнял самые грязные работы, – но в конторе начальства и в шахте работать отказывался: сектанты считали, что уголь служит антихристу – на нем куют решетки для окон изолятора. По правде сказать, эти малограмотные крестьяне умели мыслить последовательнее иных ученых. Пусть материального ущерба антихристу от их отказа нет, пусть на их место найдется тысяча согласных помогать ему, они не станут!
Начальство пыталось провоцировать "стариков" – так их все называли – хитрыми вопросами: а может, и хлеб сеять неугодно Богу, ведь хлеб идет и нам, слугам антихриста? – начальству хотелось пришить сектантам агитацию против колхозов. Они отвечали:
– Бог велел сеять хлеб для всех. Это вы нас голодом морите, а мы так не можем. Мы за зло платим добром.
А в шахту все-таки не шли. За это их и загнали на кирпичный, а с ними и молодого "старика" – Борю Елисаветского. Он принял крест, но не староверческий.
* * *
В режиме кирпичного завода начались перемены. Всех нас, не бытовиков, ранее живших в землянках, заперли в изолятор. Днем нас продолжали выводить на работу, мы по-прежнему разгружали вагоны с песком и продовольствием и крутили глиномялку. Линия узкоколейки проходила в двух километрах от кирпичного, и мы носили бревна и мешки на плечах; другого транспорта в Воркуте еще не было. Лошадей привезли в сороковом году – после того, как хорошо поездили на людях.
Пока Гриша был на кирпичном, мы держались вместе – он, Каменецкий и я. А теперь Максимчик взялся учить меня, как брать на плечи мешок. Сын одесского грузчика, он брал мешок легко и красиво и шел под ним ровным пружинистым шагом. Я завидовал.
– Мишя! – кричал он. – Учись, пока я живой!
После "ш" он произносил "я": Мишя, после "р" – "и" (вместо" ы"): кришя. По-одесски.
Его звали сумасшедшим, его считали недобрым. А какой был сердечный парень! У меня была грыжа, которую оперировали позже, перед самой войной. Она выпадала, когда я брал тяжесть. Максимчик постоянно помнил о моей болезни, старался подставить свое плечо вместо моего. Мешки с мукой он мне брать не давал, толкал под мешки с ячневой крупой, она немного полегче. Ячневой крупой-сечкой в основном и кормили лагерников повсюду, от Воркуты до Магадана.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});