– Я опять записалась в жертвы. Это будет перед самой Пасхой. Поэтому, наверно, придется остаться.
– Еще одна эвакуация? А на сей раз что за повод?
– Странный запах.
– То есть какой-то химический продукт с завода за рекой?
– Наверно.
– Что же должна делать жертва запаха?
– Нам еще не сказали.
– Не сомневаюсь, что уж на этот раз, в виде исключения, тебя отпустят. Я напишу записку.
Первым и четвертым браком я сочетался с Дейной Бридлав, матерью Стеффи. В первом браке мы прожили неплохо и это вдохновило нас на повторную попытку, как только выдался удобный для обоих случай. Когда мы ее предприняли – после безрадостных эпох Дженет Сейвори и Твиди Браунер, – все опять пошло наперекосяк. Правда, лишь после того, как мы зачали Стефани Роуз – одной звездной ночью в Барбадосе. Дейна должна была дать там взятку какому-то чиновнику.
О своей службе в разведке она почти ничего мне не рассказывала. Я знал, что она рецензирует беллетристику для ЦРУ – в основном большие серьезные романы с кодированной структурой. Эта работа утомляла ее и раздражала, почти не оставляя времени наслаждаться едой, сексом или беседами. По телефону она постоянно разговаривала с кем-то по-испански, была сверхдеятельной матерью и вся так и сверкала, будто какая-то жуткая молния. Толстые романы приходили по почте регулярно.
Любопытно, что я то и дело невольно оказывался в обществе разведчиков. Дейна занималась шпионажем на полставки. Твиди происходила из знатного старинного рода, где по давней традиции воспитывались разведчики и контрразведчики, а теперь была замужем за высокопоставленным оперативником, работающим в джунглях. Дженет до ухода в ашрам была специалистом по иностранной валюте и занималась исследованиями для засекреченной группы передовых теоретиков, связанной с неким подозрительным «мозговым центром». Мне она сообщила только, что они никогда не встречаются в одном месте дважды.
Что же касается Бабетты, то к моему обожанию наверняка примешивалось чувство облегчения. Она не хранила в себе никакие тайны – по крайней мере, пока страх смерти не довел ее до безумства подпольных изысканий и эротического жульничества. Я пытался представить себе мистера Грея и его висячий член. Образ получался смутным, незавершенным. Оправдывая фамилию, человек был в буквальном смысле серым, испускал просто зримые помехи.
Вода в кастрюльке заклокотала. Стеффи помогла малышу слезть со стульчика. Выйдя в прихожую, я столкнулся с Бабеттой. Мы обменялись простым, но заданным от чистого сердца вопросом – тем, который после откровенного ночного разговора о диларе задавали друг другу дважды или трижды в день: «Как ты себя чувствуешь?» Задав этот вопрос и услышав его, мы оба почувствовали себя лучше. Я помчался наверх за своими очками.
По телевидению передавали благотворительную викторину в пользу раковых больных.
В закусочной Сентенари-холла я смотрел, как Марри обнюхивает свою посуду. Нью-йоркские эмигранты были бледны как-то по-особому мертвенно. Особенно Лашер и Траппа. Их болезненная бледность свидетельствовала об одержимости, о сильных страстях, подавляемых в тесноте помещений. Марри сказал, что Эллиот Лашер похож на персонажа из film noir. Резкие черты лица и надушенные каким-то маслянистым экстрактом волосы. Мне пришла в голову странная мысль: эти люди тоскуют по черно-белому, а в стремлениях каждого доминируют ахроматические тона, их личные оттенки послевоенной городской серости, возведенные в абсолют.
Излучая угрозу и агрессию, за столик сел Альфонс Стомпанато. Казалось, он смотрит на меня: один завкафедрой оценивает ауру другого. К его мантии на груди была пришита эмблема «Бруклин Доджерз».
Лашер скомкал бумажную салфетку и швырнул ее в человека, сидевшего через два столика от нас. Потом пристально посмотрел на Граппу.
– Кто оказал на твою жизнь самое большое влияние? – спросил он угрожающим тоном.
– Ричард Уидмарк в «Поцелуе смерти». Когда Ричард Уидмарк столкнул ту старую даму в инвалидной коляске с лестницы, я сделал для себя нечто вроде эпохального открытия. Оно разрешило ряд противоречий. Я стал подражать садистскому смеху Ричарда Уидмарка и смеялся так десять лет. Это помогло мне пережить несколько тяжелых в эмоциональном отношении периодов. Ричард Уидмарк в роли Томми Юдо в «Поцелуе смерти» Генри Хатауэя. Помнишь тот жуткий смех? Лицо гиены. Мерзкое хихиканье. Благодаря этому смеху я многое в жизни понял. Он помог мне стать человеком.
– Ты когда-нибудь плевал в свою бутылку с газировкой, чтобы не делиться с другими детьми?
– Машинально. Некоторые даже на бутерброды плевали. Мы играли в расшибец, а потом покупали что-нибудь поесть и попить. И тут начинался целый ливень плевков. Ребята плевали на свои сливочные помадки, в свои русские шарлотки.
– Сколько тебе лет было, когда ты впервые понял, что твой папаша – ничтожество и тупица?
– Двенадцать с половиной, – сказал Граппа. – Я сидел на балконе в кинотеатре «Лоуз Фэрмонт» и смотрел «Ночную схватку» Фрица Ланга с Барбарой Стэнуик в роли Мэй Дойл, Полом Дагласом в роли Джерри д'Амато и великим Робертом Райаном в роли Эрла Пфайфера. С участием Дж. Кэрролла Нэша, Кита Эндиса и молодой Мэрилин Монро. Фильм снят за тридцать два дня. Черно-белый.
– У тебя хоть раз бывала эрекция, когда стоматолог-гигиенист чистила тебе зубы и при этом терлась о твою руку?
– Да я со счета сбился.
– Когда ты откусываешь заусенец на большом пальце, ты съедаешь его или выплевываешь?
– Пожую немножко, а потом быстро смахиваю с кончика языка.
– Ты когда-нибудь закрываешь глаза, – спросил Лашер, – сидя за рулем на шоссе?
– На Северном девяносто пятом закрыл глаза на целых восемь секунд. Восемь секунд – мой личный рекорд. По извилистым проселочным дорогам я ездил с закрытыми глазами не дольше шести секунд, да и то со скоростью тридцать или тридцать пять миль в час. На многорядных автострадах обычно разгоняюсь до семидесяти и только потом закрываю глаза. Это надо проделывать на прямых участках. На прямых участках, когда в машине сидели люди, я закрывал глаза аж на пять секунд. Главное – дождаться, когда пассажиры задремают.
Лицо у Граппы круглое, влажное, озабоченное. Чем-то похож на обиженного пай-мальчика. Я смотрел, как он закуривает, гасит спичку и бросает ее в салат Марри.
– А в детстве ты очень любил, – спросил Лашер, – воображать себя мертвым?
– Да что там детство! – сказал Граппа. – Я и сейчас постоянно это воображаю. Стоит из-за чего-нибудь расстроиться, как представляю, что все друзья, родственники и коллеги собрались у моего фоба. Они очень, очень сожалеют о том, что не были ко мне внимательнее при жизни. Чувство жалости к себе – вот чего я всячески стараюсь не утратить. Неужели нужно отказываться от него только потому, что взрослеешь? Жалость к себе очень хорошо удается детям, а значит, она – чувство естественное и очень важное. Воображать себя мертвым – проявлять самую низкую, гнусную, самую приятную форму детской жалости к себе. Как раскаиваются и скорбят все эти люди, с виноватым видом стоящие у твоего большого гроба, выкрашенного под бронзу! Они даже не могут взглянуть в глаза друг другу, поскольку знают: смерть этого порядочного, сердобольного человека – следствие заговора, в котором все они принимали участие. Гроб завален цветами и обит изнутри ворсистой тканью оранжево-розового или персикового цвета. Какими чудесными противоречиями жалости к себе и самоуважения можно упиваться, если вообразить, как тебя готовят к похоронам, обряжают в темный костюм с галстуком, а ты при этом выглядишь загорелым, бодрым и отдохнувшим, как говорят о президенте после отпуска. Но есть во всем этом нечто инфантильнее и приятнее жалости к себе, и оно объясняет, почему я систематически пытаюсь вообразить себя покойником, замечательным парнем в окружении распустивших нюни родных и близких. Так я наказываю людей зато, что считают, будто их жизни важнее моей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});