«Натаха, возьми коня-а!»
В доме работники есть, да и Кондрат богом не обиженный, мог бы дорогого батяню вместе с конем на руках в конюшню отнесть, а нет, кураж–то свой надо показать — вот сноху и кличет…
— Ну и что же Наталья?
— А шо ей было делать?! Вставала с постели и шла распрягать коня…
Скоро она слегла окончательно. А вот ходить за ней некому было: на мне и гуси и табунок стригунков. Осень была холодная, ветер ледяной, а я босиком и по жнивью и по отмелям лимана: то гуси к чужим стадам прибиваются, то стригунки, задрав хвосты, носятся вокруг чужих маток… Сколько раз мамку родную поминал! И не знаю, как не простыл и не заболел?! Теперь–то ребята чуть чего — воспаление легкого или грипп… Ну вот, бегаю я это за птицей да стригунками, богатство Донсковых выхаживаю, а тетке некому водицы подать, прибрать за ней…
Сам–то, рыжий черт, рвано ухо, то в Ейск, то в Екатеринодар, то по приятелям своим носится. А свекровка богатство пасет: одно пересчитывает, другое сушит, третье вялит, четвертое солит… Дядя Кондрат от зари и до зари в поле с работниками. А тетка Наталка одна лежит, молчит, на долю свою не жалуется. Дочки Григория Матвеевича, телки племенные, палец о палец не ударят для тетки Наталки, а все около матери, как пчелы, гудят — она учит их, как добро стеречь и сундуки им набивать.
Я как только попаду домой по какому случаю — и сразу к тетке Наталке. За пазухой у меня всегда чего–нибудь заховано для нее: фрукта, огурчик… Летом она все кислого просила. Я доставал ей ежевички. Бывало, исколешься весь, а не больно — для тетки я хоть с горы сиганул бы! Очень она любила тую ежевичку…
А лежала она тихая, глаза только горят, прямо наскрозь прожигают, когда глянет в лицо, и щеки быдто закатное солнце, красные. Невозможно было, Лексаныч, без слез смотреть на нее. Мучилась она. Да и Кондрат тоже с поля придет и места себе не находит. Подойдет к тетке Наталке, спросит об ее здоровье, она через силу повеселеет, в глазах, как на маяке, огонь то вспыхнет, то погаснет, улыбнется. «Ничего, говорит, теперь лучше».
А какое там лучше! Болезнь глодала ее, как жадная собака кость. За лето совсем сухая, как сула сушеная, стала. И с каждым днем ей все хуже и хуже. И некому вроде подумать о том, шо дохтора ей надо, лекарства… Вижу, гаснет тетка, поймал я дядю Кондрата и говорю, шо тетка–то обманывает его, при нем улыбается, а со мной останется — по постели мечется, задыхается: дюже плохо ей, лежит совсем беспомощная. Кондрат со зла дал мне подзатыльник и пошел к самому, к Григорию Матвеевичу. Скоро поднялся такой шум, как если бы один из них стоял вот тут, где мы, а другой — на той стороне моря. Когда шум кончился, Кондрат выбежал из дому чисто бешеный, заложил жеребца в бричку — и айда со двора.
Уже темнеть стало, когда он возвернулся с фершалом, лысым старичком в очках. Фершал долго обстукивал тетку Наталку, за руку держал, пульс считал, — деревянную трубочку все прикладывал. А потом сказал ей: дескать, не горюйте, Наталья Никифоровна, скоро поправитесь и еще бегать начнете. А Кондрату другое: «Если, говорит, свезете к морю теплому и будете содержать в покое да про детей ни слова не поминать, может, и выживет. А ежели так все оставить, — помрет беспременно, и даже скоро».
— И что же, возили ее к морю?
— Как же, возили!.. Да Григорий Матвеевич желал, шоб Наталка скорее освободила ему руки. Он еще с тех пор, когда она на ногах держалась и лошадь ему запрягала, но станицам мотался: невесту для Кондрата приискивал…
— Ну и что же дальше–то было?
Данилыч махнул рукой, отвернулся, плечи его вспрыгнули, и он, не стесняясь меня, всхлипнул. Когда успокоился, сказал:
— На пятый день после фершала отошла… Кондрата дома не было, он, как хуже стало ей, за дохтором поехал… Мучилась она в свои последние часы страсть как!.. Всю ночь то мать, то деда Ничипора звала, то отца моего Данилу. И меня все требовала, хотя я рядом всю ночь с ней маялся… Я прильну к ней, плачу. Она слышит и говорит: «Не горюй, Сашко, мужчине плакать не пристало… Да и шо плакать! Я, — говорит, — все равно помру, чую, — говорит, — шо скоро. Внутри у меня огнем все горит… Да и на шо, — говорит, — я, кому нужна?.. Свекор радость жизни отшиб от меня… А Кондрат все в поле. И сичас нету его?» — «Нету, — сказал я, — за дохтором уехал». — «Ты, — говорит, — Сашко, скажи ему… — Она так и не сказала, шо надо было передать Кондрату, силы кончились у нее, она зашептала: — Ты, Сашко, когда схоронят меня, беги, — три раза сказала, — беги отсюда! А то и тебя…» — а дальше сказать не успела…
Да-а… Умерла. Успокоилась. А какая же она красавица даже мертвой была!
Когда она еще жила, я думал: отчего я не богатый?
— Что бы вы тогда сделали с богатством? — спросил я.
— Да нет, — сказал он. — Мне лично оно ни к чему… Не о себе думал я… Ну да шо там! Дурный был. Да нет, Лексаныч, не спрашивай… Ну, думал нарядить тетку Наталку как прынцессу и все предоставить, шо полагается для ее красоты… Понимаешь, о чем я говорю?
…Данилыч умолк и поглядел на море. Ветер с каждой секундой становится плотней, море шумело громче. Оно уже было серое, почти грязное: волны, высокие и злые, с ожесточением грызли берег. Чья–то одинокая шлюпчонка да рыболовный сейнер местного колхоза обреченно болтались метрах в ста от берега на якорях. Шлюпка вертелась, словно исполняла под свист ветра какой–то дикий танец, а сейнер хлопался кормой о воду, гудел весь и тяжело и тревожно раскачивался. Брызги летели от него во все стороны…
— Ну, будет этому сейнеру, — сказал Данилыч, — «тримунтан» себя показывает… Ну да… Ветер такой, — пояснил Данилыч. — У вас он, кажется, «северным» зовется, на Черном море его «нордом» или «борой» называют, а у нас «тримунтаном». А есть еще «левант» — это восточный ветер… Потом «майстра» — западный и «острая» — южный… Затем «горишняк», «сгонный» и «керчак»… Но всего страшнее «тримунтан»! Этот чисто бешеный… Горе тому, кто в море, — ох, и дасть же! Смотри, подчалок–то как мотает!.. А сейнер, слышь, будто стонет?! Не дай бог там сейчас быть! Кишки на голову намотает… Но долго ему не царствовать!
— Откуда вам известно?
— Нога у меня иной раз погоду сказывает, как баромет хороший, — ломота в ней такая, будто льду у том месте кто насыпал… Вот тут, около паха, где нога–то отсечена, а чувствуется, будто в ступне… Так вот, нынче ломоты не чуется, — значит, «тримунтан» озоровать долго не будет.
— Это хорошо, — сказал я. — Ну, а что же было потом, после смерти тетки Наталки?
— Шо было? — повторил мой вопрос Данилыч. — А вот шо… Когда Кондрат поутру вернулся с дохтором и увидел ее новопреставленной, белее снега стал… Потом как заорет — и бегом в горницу. Снял шашку со стены — и на отца. «Вы, — говорит, — загубили ее!..» Видно, человек в нем проснулся… И пошел крошить все кругом… Ну, думал я, все, теперь каюк всем!
8— Шо только он не делал, — продолжал Данилыч, — дверь вышиб, за которой отец скрылся, стол изрубил, перину и почти все подушки на волю пустил и все кричал: «Зарублю! Сгубили Наташку! Зарублю!»
А отец ему: «Кондратка, сопляк, брось шашку! Прокляну! Наследства лишу! Из дома выгоню!..»
Шо тут было — не приведи господь!.. Старуха было кинулась к нему, и ее чуть не разделил на две половинки: счастье ее, шо она запуталась в половике и упала — сабля мимо просвистела. Но тут он опомнился, шо ли, выбежал в сад и давай крошить яблони. А когда, видно, устал, в конюшню подался, оседлал коня — и айда в поле.
Вернулся к вечеру, сам на себя не похож — бледный, в чем душа держится, хотел слезть с коня, да оземь и хрястнулся.
…Когда схоронили Наталку, Григорий Матвеевич поминки устроил: вина было и своего и покупного, три индюшки зарезал, утей штук шесть, курей десяток, барашка. Такой стол устроил — всем показать хотел, как он любил невестку и как, стало быть, убивается по ней, поминает… Хитрая сволочь! Тишину хотел в доме водворить. Но ему это не удалось…
— Почему? — спросил я.
— Наверно, не все в расчет принял…
— А именно?
— Ну, вот, на поминках подсел к Кондрату, с которым меня, как Наталкина племянника, усадили… да, подсел, значит, рыжий черт, и начал сладенько так петь: мол, ты, сынок, не горюй: пройдет положенный срок, и женим тебя… Один не будешь. «Я, говорит, давно уже тебе невесту приглядел, еще когда Наталья жива была…» Не успел он досказать, как Кондрат вскочил из–за стола да за шашку и чуть не порушил старика — старуха выручила, заслонила мужа. Мол, руби меня. Ну, Кондрат, конечно, перед нею сдался, шашку в ножны кинул. Прощения просил… Шо? Конечно, выпросил!.. Но сраму было на всю округу.
…Меня в те дни Кондрат жалел. Прижмет к себе и все так ласково: «Сиротинушко ты мой…» Себя укорял за то, шо не сберег Наталку. Про море вспоминал. Грозился уйти из дому, поступить на пароход и уплыть в чужедальние страны. Тяжело ему было. Шо ж… Муж без жены шо гусь без воды. Я тогда, дурачок, жалел его, верил ему.